тыквы. Что ее сын и дочь, те самые черно-белые дети из фотоальбома, давно выросли и давно по-взрослому несчастны. Мальчик с обритой головой и смешным чубчиком бросил институт, попал в армию, женился, развелся, снова женился, все так же заикается в присутствии отца, стал редактором газеты, из которой она вырезает лишь телепрограмму. Девочка с кукольным лицом и печальными глазами по-прежнему называет родителей на «вы», окончила два вуза, тоже развелась, уничтожила все фотографии бывшего мужа и незаметно преуспела в науськивании дочерей на первый выбор: «Кого больше: папу или маму?»
Орех замерз, дед вырубил его со злобной радостью. Слива засохла и тоже отправилась в огонь. Две вишни, выросшие несуразными метлами, зацвели лишь в год ее инсульта, дав только горсть черных и неожиданно огромных сладких ягод.
Сейчас я понимаю, что это была черешня. Да, сейчас я это понимаю. Все-таки хорошо, что я сюда приехала, пусть и через четверть века.
— Школу она лучше всех окончила, еще успела в Киев съездить и поступить на бухгалтера. Жених у нее был эстонец. Долго дружили, все думали, что поженятся. Когда совсем близко подошло, они корову взяли и всей семьей ушли в лес прятаться. К зиме обратно вышли: брат ее младший с фронта убежал, вернулся, так в погребе всю войну и просидел. Бабушка твоя немецкий очень хорошо знала, вот мама ее и уговорила в комендатуру пойти переводчиком, справки выдавать. А в 1943-м отправили ее подальше, в Пятигорск, переждать к тетке. Мало ли, кто по злобе мог сообщить куда — жизнь испортить. Там она с дедушкой твоим и познакомилась...
Я сижу на грядке с чесноком, обламываю белесые стрелки, выдираю сорняки, не замечая, как пальцы все глубже уходят в землю. От траурной каймы под ногтями меня начинает тошнить, и дурнота и растерянность зажимают шею чем-то кисло-металлическим, вроде собачьего ошейника. Я выпячиваю подбородок вперед и смотрю вдаль: на холод кудрявых облаков и желтый купол с крестом.
Бабушка? Моя бабушка? Она, громко и по слогам читавшая название стирального порошка Henko как «Не... п... ко?». Она, подкладывавшая мне «Молодую гвардию» на полку к «Войне и миру»? Она, похороненная с ярым коммунистом, замполитом-танкистом, в одной могиле?
Левая сторона улицы, грецкий орех, метлы черешен, дом под зеленой крышей. Все как у нас, но только здесь все по-настоящему большое. Включая погреб — темную нору прямо в земле, где еще год они ютились всемером, но уже без нее. Судя по карточкам из красного фотоальбома, она тогда уже носила светлые платья и туфли на каблуке.
Точно, ведь я же помню черно-белый снимок: южный парк, молодой офицер смотрит на девушку с гордостью и удивленной нежностью, а у нее на лице восторженный испуг человека, забравшегося на непереносимую высоту и не верящего собственному везению.
Зачем и когда она ему все рассказала? Решила проверить на прочность его любовь?
...Когда мне было семнадцать лет, моя мама наконец-то взбунтовалась:
— Хватит! Сколько он может измываться? Всю жизнь угождать, прислуживать, и ради чего? Все, мы уходим, собирайтесь.
Она металась по квартире, хватаясь за случайные вещи. Дед сидел прямо, уставившись в разоренный стол, бабушка всхлипывала на кухне. Когда мы уже стояли одетые в коридоре, она вышла к нам с сумкой продуктов.
— Вот, возьмите. Куда я от него? У меня и белье замочено.
Синдикат. Анастасия Чигирина
Однажды я выбрала мятный. Цвет, который не боится смерти. Если б он был человеком, он бы пил банановый кофе и прятался в кустах сирени, чтобы хоть немного вздремнуть во время белых ночей, а если бы стал музыкантом, обзавелся бы скрипкой, чтобы говорить с Вивальди. Скажи я такое кому-то из моих старых друзей, прослыла бы сумасшедшей, а теперь говорю и не стесняюсь. Потому что я выбрала мятный.
* * *
Когда учишься на архитектора, еще на первом курсе запоминаешь три простых правила: никогда не отходи от плана, не забывай затачивать карандаши и всегда ориентируйся на расчеты. От первого наброска до модели на экране — все требует контуров. Четких и выверенных. Их оттенок не особо важен, если работаешь в монохроме, но я с самого начала выбирала голубовато-серый. Потому что он громче. Глядя на его линии, я всегда чувствовала, что они поют — тихонько, будто полушепотом. И голос у них женский. Однажды я сказала об этом маме, и она пошутила:
— Милая, а ты, случаем, не аутистка?
Она посмеялась, я улыбнулась. Мама думала, мы обе пошутили, но я говорила серьезно. Серо-голубая линия действительно умеет петь.
С тех пор я перестала рассказывать, что вижу музыку или слышу цвета. И это было довольно легко. В конце концов, и цветов, и музыки в моей жизни становилось все меньше.
От маминого зеленого смеха я все чаще уходила в колледж, где в черно-белых аудиториях, занавешенных чертежами и формулами, звучали лишь тусклые, коричневые голоса. У кого-то посветлее, у кого-то потемнее, холодные и теплые — и все же не такие яркие, чтобы писать ими картины. Поэтому и рисование — хобби, из-за которого, в общем-то, я и пошла на архитектора, — ушло куда-то на второй план. Я почти поверила, что всегда хотела так жить.
А потом я встретила желтого человека. Это не расистская шутка или очередная «самая правдивая» история о встрече с инопланетянами. Когда мы встретились — в апреле, поздно вечером, в переходе метро, — я с самого начала поняла, что имею дело с кем-то желтым. У него были желтый голос, желтая улыбка (хотя зубы все-таки были белыми), желтая гитара и желтые песни. Он пел о таком же желтом солнце и благодарно кивал каждому, кто кидал желтоватую монетку в чехол. Я замерла. Готовясь к сдаче курсовой, успела соскучиться по светлым тонам. Людей проходило все меньше, и в какой-то момент он остановился. Мне стало не по себе.
— Нравится? — спросил желтый человек.
Я кивнула. Мелочи в кармане не было — неловко, наверное, по отношению к артисту.
— Лазурная музыка, — продолжал желтый человек. Снова перебрал струны. — О, а теперь уже синяя.
Со стороны это звучало странно. Но я поняла. Ощущение, будто кто-то описывает тебе знакомую картину, но немного спутал цвета. Надо только уточнить.
— А по мне, сначала она была желтой, — пожала плечами я. — А теперь оранжевая.
— Да ну? А это тогда какая?
Он замурлыкал бодрую песенку на английском.
— Зеленая, — сказала я, едва он закончил.
— О, а вот в этом сходимся. — Снова мелькнула желтая улыбка. — Ты что, тоже синестет?
— Кто-кто?
— Ну, человек с синестезией. Ты не знаешь, что такое синестезия?
— Э-э… нет, если честно.
— А у людей иногда такое бывает. Чувства смешиваются. Слышишь, например, какую-то музыку, а в мозгу ненароком срабатывает зона, отвечающая за цвет. Как домино — одна падает, другую задевает. А кто-то чувствует запах у музыки. Видит характеры у букв. Один мой знакомый, когда у него телефон разряжается, садится и слушает вид за окном. Говорит, похоже на гаражный рок.
— А этот знакомый, случайно, не знает, как поет голубовато-серый карандаш?
— Может, и знает.
— Здорово. — Я заглянула в телефон. — Слушай, мне уже идти надо…
— Подожди!
Он перепрыгнул через чехол и подбежал ко мне. Стало не по себе. Я, вообще-то, боюсь незнакомых людей — даже если они такие же чокнутые, как и я.
— Спишемся как-нибудь? — предложил желтый человек. — Мне интересно, что ты думаешь о некоторых вещах.
Может, незнакомцев я и побаиваюсь, но с отказами проблема. Он же не предложил чего-то из ряда вон. В тот вечер пришлось немного задержаться.
Так я познакомилась с Никитой. Он оказался настолько желтым, что даже родители, совсем не синестеты, назвали его соответствующе — именем, начинающемся с самой желтой