Судьба так распорядилась, что, когда я оказался во главе государства, уже было ясно, что со страной неладно. Всего много: земли, нефти и газа, других природных богатств, да и умом и талантами Бог не обидел, а живем куда хуже, чем в развитых странах, все больше отстаем от них… Общество задыхалось в тисках командно-административной системы… Все попытки частичных реформ… терпели неудачу одна за другой. Страна теряла перспективу. Так дальше жить было нельзя. Надо было кардинально все менять…[1]
Спустя восемь лет, 31 декабря 1999 года, к стране обратился первый президент России Борис Ельцин.
Я хочу попросить у вас прощения… за то, что не оправдал некоторых надежд тех людей, которые верили, что мы одним рывком, одним махом сможем перепрыгнуть из серого, застойного, тоталитарного прошлого в светлое, богатое, цивилизованное будущее. Я сам в это верил. Казалось, одним рывком – и все одолеем. Одним рывком не получилось… Я ухожу. Я сделал все, что мог… Мне на смену приходит новое поколение, поколение тех, кто может сделать больше и лучше[2].
Виктор Черномырдин, возглавлявший российское правительство большую часть ельцинского правления, прощальной речи не произносил, но афористично сформулировал то, что отзывалось трагическими нотами в речах и Горбачева, и Ельцина: “Хотели как лучше, а получилось как всегда”. Смысловой акцент при этом обыкновенно делался на второй части – ну вот, опять у нас все как всегда. В этом был и фатализм, и оправдание собственного бездействия: “такие уж мы есть… что поделать”.
Историку, однако, стоит задуматься о том, “чего хотели”, на что надеялись и почему не получилось. Хотели-то и вправду чтобы было лучше: дали возможность нормально зарабатывать, отказались от репрессий, сняли запреты, открыли границы, перестали воевать со всем миром, вывели войска из Афганистана, а потом и из Восточной Европы, проявили человечность, заслужили всеобщее признание и симпатии – чего же плохого? Назвать распад Советского Союза “главной геополитической катастрофой” ХХ века тогда и в голову бы никому не пришло. Люди не ощущали себя ни проигравшими, ни несправедливо обиженными. Никакого ресентимента, так усердно насаждаемого пропагандой последнего десятилетия, в конце 1980-х годов не было и в помине, скорее наоборот – было ощущение торжества здравого смысла, радости от того, что страна открывается, и, самое главное, – ощущение будущего. Бытовые проблемы с лихвой компенсировались появившимися возможностями. Во всяком случае, так казалось тогда мне, студенту-первокурснику театроведческого факультета ГИТИСа (ныне Российского института театрального искусства).
Моя семья была не богатой, но, по советским меркам, вполне благополучной и обеспеченной. Политика как таковая меня в те годы интересовала мало; другое дело – сама жизнь, в которой впечатления театральные и впечатления чисто бытовые сливались воедино, давая редкое ощущение нахождения в центре исторических событий. В Москву приезжали лучшие мировые режиссеры – Ингмар Бергман, Питер Брук и другие. Радость от их спектаклей дополнялась закулисными встречами с актерами. Я тогда еще очень плохо знал английский, но сама возможность говорить с ними на одном языке о театре и стране была важнее того, о чем мы говорили. Жизнь представлялась пестрой и очень занятной.
Ощущение свободы рождалось не из политических речей, а из самого воздуха, самой атмосферы, царившей, к примеру, в 39-ой аудитории ГИТИСа на третьем этаже московского особняка, где студенты Петра Фоменко играли дипломный спектакль “Волки и овцы”. Спектакль начинался часов в семь или восемь – лучи заходящего солнца освещали окна, на которых были нарисованы замоскворецкие пейзажи. В какой-то момент окна распахивались; теплый воздух заполнял зал и сам спектакль. На улице радовали глаз деревья с ярко-зеленой листвой. Естественный свет преломлялся в художественное впечатление. В вечернем воздухе, сладостно щемя сердце, разливался романс, под звуки которого на гамаке раскачивалась Глафира – Галя Тюнина; она дурманила и кружила голову Лыняеву (Юра Степанов). Жизнь за окном сливалась с жизнью на сцене – дыхание было легким и свободным.
Юношеский максимализм уверял, что подобные чувства испытывают вокруг практически все. Но, оглядываясь теперь назад, я понимаю, что тогдашнее ощущение подъема, оптимизма и открывающихся возможностей было типично лишь для относительно небольшой группы, принадлежность к которой определяли уровень образования, возраст (отчасти), социальный статус и прописка. Для большинства же населения России развал Советского Союза означал резкое падение уровня жизни и социального статуса и был неразрывно связан с растерянностью и неопределенностью. Однако в тот момент людям моего круга и поколения казалось, что история на нашей стороне и что будущее принадлежит нам. Ни страха, ни чувства унижения не было. Помню, как студентом я ехал на поезде (самолет был не по карману) в Лондон через всю Восточную Европу и гордился своей страной, которая ассоциировалась тогда со свободой. Правда, поесть в этом поезде было решительно негде и нечего, но это не омрачало путешествия.