И я уже почти готова рыдать и убиваться над своей тяжелой долей, но тут вдруг откуда ни возьмись появляются бабушки, которых давно нет, конечно. Бабушки и их трудности и страхи, с которыми они прожили свою единственную жизнь – никто ведь пока точно не знает, есть ли еще один шанс!
Они прожили, как могли, и, между прочим, обе были уверены, что жизнь их сложилась просто отлично и была к ним милостива.
…Нельзя распускаться, вот что. А я то и дело позволяю себе… распускаться!.. Мне ничего этого не нужно делать – ни биться в очередях за керосин, ни воровать стекло, зная, что, если поймают, посадят. Не нужно собирать на станции уголь, а потом везти его на саночках домой, чтобы как-нибудь обогреться.
Мне не нужно бороться так, как боролись мои бабушки, и вот самое потрясающее! Боролись они не во времена Юлия Цезаря, а, считай, позавчера, но мы так распустились, что об этом позабыли и самодовольно утопаем в самодовольной жалости к себе и самодовольных сетованиях на судьбину!
…Если я на сцене навернусь на каблуках, значит, поднимусь, извинюсь за неловкость и продолжу. Общение с людьми – моя работа, и это превосходная работа!.. А если потеряю очки, значит, обойдусь как-нибудь без очков. Какая разница?!
Я улетала, а он оставался
Мы с мужем то и дело летаем в командировки. То меня несет встречаться с читателями в Бийск или в Лондон. То ему нужно в Екатеринбург или Стокгольм – разумеется, «по делу, срочно». Нам нравится, что мы такие деловые – еще бы! – но расставаться… трудно. На самом деле трудно. До сих пор.
Получается, что этот самый Бийск или Лондон не с кем разделить, а тогда зачем они нужны?! Некому шептать в ушко: «Смотри, смотри, как целуются, давай мы тоже!» Не перед кем ныть, что сил больше нет и пятку стерла. Некому показать розового лабрадора на переднем сиденье машины, пристегнутого ремнем безопасности и улыбающегося во всю пасть в предчувствии поездки. Не перед кем горделиво поигрывать хвостом – видишь, сколько народу пришло на мою встречу, или смотри, какой я умный, докладываю, а они все слушают!..
Я улетала, он оставался и был грустен.
Ибо, как сказал великий Ибн-Хазма, «в разлуке три четверти горя берет себе остающийся, уходящий же уносит всего одну четверть».
Утром мы выпили кофе, без всякого энтузиазма, и он в пятьдесят первый раз спросил у меня, где паспорт, телефон и кошелек, а я в пятьдесят второй ответила, что все давно в сумке и отстань от меня.
Пока мы ехали в Домодедово, эти самые кошелек с паспортом были помянуты еще раз тридцать – ну, мы такие. Дело не в кошельке и не в паспорте, а в том, что это… забота, и она проявляется именно так. Невозможно и странно сказать друг другу пятьдесят раз подряд: я люблю тебя, я скучаю по тебе, хотя ты еще и не улетела даже, я беспокоюсь о тебе, хотя точно знаю, что все будет хорошо.
Поэтому пусть будет кошелек!..
Мы очень быстро приехали – нам близко! – прошли все рамки и кордоны, поднялись на второй этаж, еще раз все выяснили про кошелек и паспорт, будь они неладны!..
И вот тут все и кончилось. Линия контроля, за которую провожающих не пускают. Водораздел.
Мы остановились и посмотрели друг на друга.
Да, да, не навсегда и не на войну, но как неохота, господи!..
Я рассматривала его потерянную унылую физиономию, на которую он натянул невнятную улыбку, а он все порывался что-то сказать – как раз невозможное и странное, и вовсе не про паспорт.
– Ну я пойду?
И тут он взял меня за пуговицу.
– Ты знаешь, – начал он, глядя мимо меня. – Мне всегда так не хочется тебя провожать…
Конечно же, я решила, что должна ему помочь!.. А как же иначе?! Я должна избавить его от тяжкого мужского труда объяснения в любви – ведь им это на самом деле очень трудно! Я должна его спасти. Пусть он знает, что я все понимаю.
И, ежу ясно, я перехватила инициативу. Я ведь инициативная! И знаю его сто лет.
– Не скучай, не грусти, не забывай ужинать, – затараторила я, – будь осторожен за рулем, у Мишки в среду занятий нет, его можно не будить, я позвоню сразу, как прилечу, и сейчас позвоню, как только пройду контроль…
Я говорила и говорила, все бодрей и бодрей, он порывался меня перебить, но я не давала ему такой возможности. Я же ему помогала изо всех сил!..
– Эх, Устинова, – сказал он с насмешливой грустной нежностью, когда я выдохлась и замолчала. – У тебя, как всегда, весь пар в свисток! В общем, пока. Звони.
И ушел, не оглянувшись.
Не нужно все брать на себя, вот в чем штука! Не нужно говорить «за него», если вдруг раз в сто лет получилось так, что он сам хочет сказать очень важное. Не нужно спасать, когда этого не требуется. Нужно оставить им хоть что-то: труд заботы о нас, тяжесть объяснений, нелепость слов. Просто послушать их, притаившись. Даже если вокруг толпа и аэропорт. Может, именно в этой толпе он скажет что-то, никогда не слышанное раньше, и это «что-то» вдруг поразит в самое сердце!
Но где там!.. Мы, девочки, все понимаем лучше их и уж точно можем лучше сформулировать то, что они хотят сказать, потому что мы знаем о жизни все, а они такие неприспособленные!..
Зато мы приспособленные втройне! Вчетверне. Впятерне.
Только потом почему-то стенаем, что мужиков нынче не стало, все повывелись, инфантильные, слабые, не способные отвечать за нас и малюток.
Еще бы они не повывелись, если мы не даем им даже слова сказать – из лучших побуждений, конечно!
Давайте засунем эти самые побуждения на самое дно наших бездонных сумок. Пусть пока там полежат, между кошельком, паспортом и телефоном. А сами послушаем, что нам говорят. И помолчим, ну хоть раз в жизни!