Двадцатый век; конец восьмидесятых. Перестроечная нищета. Талоны на мясо. Животные, которых хозяева выкинули на улицу.
Помните, как это было?
В город начала прибывать Армия Спасения. Группами и поодиночке они появлялись на чердаках и в темных подвалах, осматривались, осваивались и затем выходили на улицы и во дворы. Они учились избегать автомобильных колес и спасаться от бездомных собак, не попадаться жестоким мальчишкам и добывать себе пищу на помойках. Они терпеливо сидели у подвальных оконец, или возле мусорных контейнеров, или в пустых унылых скверах, ожидая, когда их заметят и позовут с собой.
С виду кошки как кошки: серые, черные, полосатые. Лишь глаза необычно серьезные, вдумчивые. В них читалась надежда, что однажды — ведь не может быть, чтобы этого не случилось! — кто-нибудь наконец обратит на пришельцев внимание. И возьмет к себе в дом. И тогда они смогут выполнить то, ради чего покинули родину.
Задача Армии Спасения была проста: прибиться к людям, прижиться в домах и учреждениях — а после всем своим существом, каждым усом и шерстинкой нести голодным, озлобившимся, одиноким людям тепло, радость и утешение. Они ждали. Они надеялись. Но люди проходили мимо — озабоченные, усталые, сердитые, равнодушные. Им не было дела до других людей. Тем более они не замечали кошек.
Лишь изредка солдаты Армии Спасения ловили на себе сочувственный взгляд:
— Ах ты, бедняга! Голодная… Да нечего тебе дать, совсем нечего.
А им ничего и не было нужно. Они подходили и выгибали спинку, и громко мурлыкали, и терлись головой, торопясь отдать хоть немного тепла. А человеческие глаза наливались тоской. И тогда они отходили, смущенные, ведь человек страдал — оттого, что не может помочь голодной бездомной кошке. Армия Спасения была в растерянности.
* * *
Миррана Каммиата, втиснувшись на подоконнике между цветочными горшками, вылизывала заднюю лапу. Было грустно. Хозяйка, Анастасия Григорьевна, вернулась из магазина чуть не плача. Кассирша облаяла. Вечно они торопятся, молодые. А старая бабка с трешками, которыми выдали пенсию, возится, считает их, путается. И пенсия тает — глазом не успеешь моргнуть. Рыбы дешевой уж не найдешь…
Миррана Каммиата с урчанием вгрызлась в шерсть, словно у нее блоха, как у настоящей кошки. Хозяюшка, милая, не нужно рыбы, я и кашки поем, и булочки; ты только не огорчайся.
— Ох, девочка моя… — вздохнула Анастасия Григорьевна. — Горе мне с тобой. Чем же кормить-то?
Миррана Каммиата спрыгнула с подоконника и стала тереться о хозяйкины ноги — распухшие, в уродливых черных венах. Великие боги, как она вообще ходит?
— Кушать хочешь? Сейчас я тебе, девочка, кошечка… что-нибудь… Бедная ты моя…
Миррана Каммиата поднялась на задние лапы, уцепилась передними за хозяйкину юбку. Хозяюшка, не жалей! Не жалей ты меня, пожалуйста. Ведь это я должна любить и жалеть тебя — старую, немощную, одинокую. Я здесь, чтобы греть твои ноющие ноги, чтобы рассказывать тебе свои сказки, доставать укатившуюся под шкаф катушку ниток, подносить в зубах пузырек с лекарством, если тебе станет плохо…
— Умница, — улыбнулась хозяйка. — Понимаешь: баба Настя без еды не оставит. Да уж пойдем, дам тебе. Наголодалась на помойках-то… Кто ж тебя выбросил? Ох, люди, никого не жалеют.
На кухне Миррана Каммиата опять вспрыгнула на подоконник и выглянула во двор. Там, у мусорного контейнера, сидели рядком три кошки. Одна — обычная, две — из Армии Спасения. Миррана Каммиата выгнула спину и победно распушила хвост, махнув им, как флагом. Те, снизу, подали знак: счастливица, поздравляем! Она скребнула лапкой по стеклу и соскочила на пол.
Хозяйка накрошила в блюдце кусочки булки и полила водой, в которой вчера варилась сосиска.
— Кушай, девочка моя, кушай. Одна ты у меня…
А во дворах, в скверах, на улицах ждали и надеялись кошки.
Где вы, люди, — те, кому мы нужны?
Двадцать первый век; много лет спустя. Все еще живем — и не так уж скверно.
А как, по-вашему, мы выжили ТОГДА?
Я БУДУ ЛЮБИТЬ ТЕБЯ…
Жемчужная дымка приглушала свет полуденного солнца. Небо, пронзительно-синее с утра, выцвело и стало бледно-голубым. Пожелтевшие лиственницы казались медовыми, безлюдные дорожки старого парка были запорошены их мягкой хвоей.
С севера наползали серые тучи; осень вздохнула порывом холодного ветра.
Зябко вздрогнув, Он заботливо коснулся Ее плеч.
— Как ты?
Она молчала. В молчании угадывалась нежность и необъяснимая тоска.
— Я люблю тебя, — прошептал Он, целуя Ее нежную щеку.
На щеке лежало пятнышко солнечного света. Свет и тепло уходящего лета. Последняя, прощальная ласка.
На волосы Ей упала хвоинка, следом еще — лиственницы одаривали своим золотом землю, замшелые каменные скамьи, на которых давно никто не сидел, и двоих влюбленных. Мягкие иглы лежали на Ее небрежно сколотых, готовых рассыпаться белых локонах. Локоны были теплые и, казалось, светились. Да: летний свет и тепло таились в Ее волосах, в печальном лице, во всем Ее теле — в изящной шее, округлых плечах, в тонких пальцах… Пальцы просвечивали, когда на них падал солнечный свет, и Он любил касаться их и поглаживать.
На небе осеннее солнце пряталось в дымку, а наплывающие тучи съедали жемчужную голубизну.
— Я буду любить тебя всегда, — шепнул Он, целуя прохладную кожу под маленьким ушком, на которое спадал завиток белых волос. — Всегда! — повторил Он, точно поклялся. — Даже после смерти.
Грустная улыбка тронула Ее губы. Или же ему почудилось, и Она вовсе не улыбнулась, а лишь подумала: «Что ты знаешь о смерти?» Он всегда с легкостью угадывал Ее мысли. А потом Она молча ответила: «Я тоже тебя люблю».
Он вздрогнул — то ли от стылого вздоха неожиданной осени, то ли от предчувствия беды.