Петелька лопнула, и юбки упали. Я перешагнула, чуть не запуталась в них, и дальше — стрелой, словно за мной черти гонятся. А дома, впотьмах, добралась до своей железной кровати и свалилась, как подкошенная. Стыдоба, хоть плачь, но потом стыд поутих от усталости, наверно, я сбросила туфли и вынула заколки из волос. А Кимет всегда рассказывал так, будто все это случилось вчера: резинка у нее лопнула, и она от меня — вихрем. Умора!
II
Все было странно, как-то таинственно. Я надела платье бледно-розовое, летнее, не очень по погоде, и, пока ждала Кимета, у меня кожа мурашками покрылась. Мы условились — у входа в парк Гуэль[5]. И вот я стою, стою, переминаюсь с ноги на ногу и вдруг чувствую, за мной кто-то следит из окна, напротив, где планочки жалюзи шевельнулись. Из дверей этого дома выскочил мальчишка со шпагой и револьвером за поясом, пронесся мимо, даже платье задел, и на бегу мне в лицо — бах, бах… В это время жалюзи приподняли, окно распахнулось, и молодой человек, очень красивый, в пижаме, поманил меня пальцем… Я для верности ткнула себя в грудь, глянула на него и спросила тихонько: Вы — меня? Он, конечно, не услышал, но понял и закивал головой. Я перешла через улицу к его балкону, а он — заходи, побалуемся в сиесту.
Мне прямо кровь в голову, я отвернулась, и такое зло взяло, в особенности на себя. Иду на другую сторону и спиной чувствую, как он меня всю глазами ощупывает. Нарочно встала подальше, чтобы тип этот наглый меня не видел. Стою и боюсь, что и Кимет не увидит. И в голове одна мысль: что будет, как будет… Потому что у нас с Киметом это первое свидание. Все утро была как шальная, думаю и думаю об этом свидании, и такая во мне тревога, такое беспокойство, ну ничего не могу с собой поделать! Кимет назначил на половину четвертого, а пришел в половине пятого. Но я промолчала, мало ли, вдруг сама спутала, не поняла, ведь он даже не извинился, словечка не обронил… И не посмела сказать, что у меня ноги горят, еще бы, целый час простоять в новых лаковых туфлях… И про того наглого типа тоже не сказала. Мы поднимались в гору молчком, а когда дошли до самого верха, мне жарко стало, мурашки совсем прошли. По дороге так хотелось рассказать, что у нас с Пере был разговор, что у нас с ним — все. Сели с Киметом в укромном уголке на каменную скамью, где по бокам росли два густых ветвистых дерева, и откуда-то снизу из листьев выныривал черный дрозд — то на одно дерево порхнет, то на другое и кричит как-то дробно, с хрипотцой. Исчезнет, мы о нем забудем, и вдруг снова вынырнет, летает зачем-то туда-сюда. Я на Кимета краем глаза, вроде бы и не смотрю, а сама вижу, что он глядит вдаль на дома внизу, они сверху кажутся совсем маленькими. И вдруг Кимет спрашивает: а ты не боишься этой птахи?
Я говорю — ничуть, наоборот, она мне нравится, а он — моя мать считает, что все черные птицы приносят несчастье, хоть дрозд, хоть кто. Каждый раз, когда мы с ним виделись после того праздника на площади Диамант, он первым делом спрашивал, порвала я с Пере или еще нет. Набычит голову, качнется вперед и спросит, а тут, в парке, почему-то молчит, и я не знаю, как завести разговор, как сказать, что я уже все сказала Пере, что между нами все кончено. Чего мне стоил тот разговор, я ведь очень переживала, потому что Пере после моих слов почернел, точно спичка, которую зажгли и сразу задули. Когда вспоминала об этом, у меня сердце падало, вся вина на мне — вот и казнилась.
Нет, правда, ведь раньше жила и жила себе, а после того разговора, как вспомню лицо Пере, помертвелое, меня такая тоска возьмет, будто в моей душе открылась какая-то дверца, за которой в гнезде притаились скорпионы, и они все разом повылезали и забрались в мою тоску. И она от этого стала совсем невыносимой, потекла по жилочкам, и кровь от нее побурела. У Пере, помню, зрачки тогда запрыгали, голос осекся, ты, говорит, всю мою жизнь порушила, я теперь комок грязи — ничто… А Кимет молча следит глазами за дроздом, а потом вдруг давай рассказывать про сеньора Гауди, про то, как вышло, что его отец впервые увидел Гауди в тот самый день, когда он попал под трамвай. И что его отец самолично с кем-то еще отвозил сеньора Гауди в больницу. Вот тебе: такой знаменитый человек и такая глупая смерть! И что нигде в мире нет ничего похожего на парк Гуэль, на собор Саграда Фамилиа[6] и на Педреру[7]. Их построил этот архитектор. А я сказала, что, по-моему, у Гауди слишком много всяких завитушек и непонятных башен. Кимет взял и стукнул меня по колену ребром ладони, да так, что нога подскочила. Если, говорит, ты собираешься за меня замуж, то, во-первых, никогда со мной не спорь. Тебе, говорит, должно нравиться все, что нравится мне. И пошел распространяться, насчет женщин и мужчин, какие у кого права, обязанности… Я улучила момент, когда он замолчал и спрашиваю:
— А если мне что-то не понравится?
— Такого не может быть, потому что ты — женщина, значит, мало в чем понимаешь.
И опять завелся. Целую проповедь прочел, всех своих родственников вытащил на свет божий, мол, у него отец с матерью — люди особенные, и у дяди была домашняя часовня, и дядя этот молился на коленях, подушечку подкладывал. Дедушку с бабушкой вспомнил и зачем-то стал говорить про королеву Изабеллу и короля Фердинанда[8], даже про их матерей. Они, говорит, вывели Испанию на верный путь.
Я, по правде, уже перестала его понимать, потому что у него все перемешалось, спуталось в одно. И вдруг он ни с того ни с сего: бедная Мария… А потом снова про Изабеллу и Фердинанда и про то, что мы, наверно, скоро поженимся, и что два его друга подыскивают нам квартиру. Мебель, говорит, сделаю сам. Да такую — ахнешь, даром что ли на краснодеревщика выучился, и мы с тобой, говорит, будем вроде как Святой Иосиф и Пресвятая Дева Мария.
Смотрит на меня с довольным видом, а я все думаю, что он хотел сказать, когда сказал — бедная Мария… В парке стало тускнеть и у меня внутри тоже все потускнело, а дрозд все летает себе с дерева на дерево. То оттуда выпорхнет, то отсюда, будто не один, а много черных дроздов.
— Я сделаю шкаф из розового бука с двумя отделениями — тебе и мне, и когда обставим квартиру, сделаю детскую кроватку.
Он сказал, что детей любит и не очень, смотря когда. Солнце уже садилось, и тени стали синими, какими-то необыкновенными. А Кимет увлекся: такое дерево, сякое дерево. Вот если красное дерево, дуб или бук… И, как сейчас помню, и буду помнить до самой смерти, он вдруг притянул меня к себе и поцеловал. А я увидела Господа Бога в его небесной обители, он стоял посреди набухшего облака с оранжевой каймой, которая с одного края уже посветлела, и Господь Бог раскинул свои руки длинные-предлинные, взял облако за оба конца и закрылся им, словно створками шкафа.