И так далее, в том же соцартовском, а может, магриттовском стебе.
Андрею все это понравилось очень. Он сказал «клево», он сказал «прикольно», он сказал «супер». С Кариной-дизайнеркой рисунки развесил. А теперь позвал в Москву.
Рестораны были Андрюхиным хобби. Он, кажется, посетил их все и везде. Мог бы вести колонку гурме в журнале «Столица». Изя догадывался, откуда у сына эта страсть. С пяти лет каждый день рождения Андрея, да и другие праздники, отмечались в лучших по тем временам ресторанах Москвы. Вот и воспитали ресторатора.
Андрей и в путешествиях продолжал вкусные исследования. В Барселоне, Антверпене, Мюнхене. Прилетая на выходные в Израиль, он откопал в Южном Тель-Авиве кабачок со стрёмным названием «Кыбэнимат» на трех языках, не говоря о русском.
Глеб Абрамович
Израиль не любил свое имя. Изя, Изька, Изенька. Take it easy[1]. Есть еще Изин блюз: «Summer time and the livin’ is easy»[2]. Сям и там давят ливер из Изи.
Родители недолго думали над его именем. Отец был Абрам Израилевич, а его отец — Израиль Абрамович. Только Изя сбился с ритма и сына назвал Андреем. Вместо Абрама.
В школе Изя был Изергиль, в институте один татарин упорно звал его Иса, Люба Каюкина интимно шептала Изюм, Райка Камалдинова — Игорек, декадентка Гжельская придумала вычурное Инезилья, жена в редкие минуты — Изверг. Больше, кажется, изысков не было.
Вообще-то имя напрягало. Вот если бы Прохор, мечтал он. Или Глеб. Хотя Глеб Абрамович как-то… Будто Абрамович извиняется за что-то перед Глебом, втянув голову в плечи.
А фамилия? Довольно сложносочиненная: быть только лузером. Или юзером. В крайнем случае, нобелевским лауреатом.
Андрею же фамилия нравилась. Он иногда добавлял к ней «фон». Фон Грацерштейн. Фон, конечно, подозрительный.
В институте Изя этой фамилией заинтересовал профессора Гончарова. Тот спросил, не родня ли Изя художнику XIX века Федору Карловичу Грацерштейну, автору знаменитой картины и гравюры «Гражданская казнь Петрашевского». Изя промычал что-то невнятное, но Гончаров его запомнил.
Есть решительные люди, меняющие имя. Говорят, Куйбышев фамилию подправил. Начиналась она будто бы на другую букву. Знакомый журналист из «Негоцианта» Исаак Гутерман тотально переменил все. Он окунулся в живую и мертвую воду, ударился оземь и оборотился добрым молодцем Сергеем Сергеевичем Кручининым, самоуверенным православным плейбоем.
Или одноклассник Фима Эгенбург. Стал Федей еще в мединституте. Теперь он здесь, в Израиле. В тель-авивской больнице «Ихилов». Авторитетный специалист. Анестезиолог. Чтобы жить не было мучительно больно, делает анестезию. Да вот неувязка — на его униформе висит бейджик, на котором написано «Федор». По правилам иврита это читается как «Пидор». Кажется, изменил уже Федора на Теодора.
Юра Лерман назвал сына Моисей. Красиво. Тот переделал на Михаил. Тоже неплохо: Михаил Юрьевич Лерман. Но в Сиднее, где они сейчас живут, этого не оценили, Мишку называют Майклом и никакой поэзии. А Левка Шулер ничего не менял. Шулер — он и в Африке Шулер. Вот и Изя остался самим собой.
Краснофлотец Грацерштейн
В школе он был, конечно, Грач. В армию загремел на Сахалин. Косить и не думал. Тогда было не принято. Двадцать шесть суток, через всю страну, в товарном вагоне (сорок человек или десять лошадей), прямо с Московского международного фестиваля молодежи и студентов, с баней в деревянном Красноярске, с долгим эффектным объездом Байкала, свесив ноги из вагона.
Вот так. То Дальний Восток, то Ближний. Маятник жизни. География на глазах становилась биографией. А теперь еще и Дальний Запад, где расположился младший сын. «Судьбы скрещенья».
В треснувших очках и брюках-дудочках стиляга Грач угодил на флот. Багровый мичман, «покупатель» на пересылке искал для клуба художника. Изю выпихнули из строя. Так он оказался в Совгавани. Торпедные катера. Все же не тусклая солдатчина. Хотя матросщина, если есть такое слово, тоже оказалась неказистой.
Первое время зеленый во всех смыслах салага Грацерштейн рисовал офицерам и старшинам их жен и зазноб с мутных фотокарточек. Возникла очередь. Приходили даже из других экипажей. Заказчики желали соцреализма, то есть изображения льстящего, но правдивого.
Бравый старшина второй статьи черноусый Таратута заказал целых шесть портретов. Столько у него было пассий. Изя сидел в застиранной робе и беспрерывно создавал женские образы. Поднялся до почтальона. А это уже карьерный рост, номенклатура. Однажды его даже вызвал капитан второго ранга Розенгафт, показать рисунки дочери. Грацерштейн и Розенгафт. Почти Шекспир.
Израиль только раз надел морскую форму, когда сходил в увольнение. Там же, в Ванино, и сфотографировался в ателье. И вспомнил, что его детское фото в матросском костюмчике довольно долго красовалось когда-то в витрине фотоателье на Пушечной. На новом снимке в объектив попал изможденный юноша в бескозырке с ленточкой в зубах и близоруким, без очков, безумным взглядом. Краснофлотец Грацерштейн.
Очки он носил — минус четыре. Но был и плюс. Когда стекла ломались, Изя мог попросить увольнительную, в «Оптику». Пьяный матросик по фамилии Постельный изобрел: чтобы чаще ходить в город, надо просто бить очки. Очки, голы, секунды. Изя попробовал.
— А ху-ху не хо-хо! — в бешенстве закрыв глаза, орал мичман.
— Так точно! — невпопад отвечал матрос Грацерштейн.
Командиры не догадывались, что он выкрикивает «Так тошно!». Возможно, единственный матрос-очкарик на всем Тихоокеанском флоте.
На светлой памяти осталась песня-стон: «Я помню тот Ванинский порт и вид пароходов угрюмый». Косой горизонт то поднимался, то падал. На пляшущей палубе его рвало так, что казалось, он выплюнет сердце. В трюме еще хуже. Ночью, под одеялом, он шептал «ништяк, прорвемся».
Сахалин — вторые Сочи
Потом его перевели на Сахалин, в зенитную артиллерию, где служить-то (ура!) всего три года вместо четырех на флоте. Из Ванино на пароме, через буйный Татарский пролив, в Холмск, избежав службы в конвойной дивизии Хотёмкина, где, по слухам, зэчки насиловали солдатиков до смерти.
Сахалин умел удивлять. Бамбук, тайфуны, нивхи, нефть. Однажды снегом так занесло, что целую дивизию отправили рельсы от снега чистить. Поезда не могли ходить. Снег убирали кубами. Самодельные совковые лопаты из фанеры. В пургу видимость пять метров, в уборную, чтоб не потеряться, ходили по натянутому тросу. Она была метрах в тридцати от казармы.
Изин новый друг, Вова Радюш из Северной Охи, вдруг получил крупную сумму за участие в поисках нефти еще до армии. Накупил пряников и сгущенки на всю батарею.