Я вылезла из двуколки, и Фанни, услышав, что мы приехали, выкатилась мне навстречу. Этой приземистой толстухе, типичной йоркширке, полагалось быть веселой. Но веселостью Фанни не отличалась. Наверное, угрюмой ее сделали годы, проведенные в нашем доме.
Критически оглядев меня с ног до головы, Фанни произнесла нараспев:
— А, приехали! Ну и похудели — чистый скелет!
Я улыбнулась. Услышать такое приветствие из уст той, что была единственной моей матерью, которую я помнила, притом что она не видела меня четыре года, казалось несколько необычным. Но другого я и не ждала. Фанни никогда не ласкала меня. Она считала, что любое проявление привязанности — «идиотство», как она это называла. Фанни придерживалась мнения, что давать волю чувствам можно, только высказывая неудовольствие. При этом никто так внимательно не следил за тем, чтобы я была как следует накормлена и аккуратно одета. Она решительно пресекала любые мои капризы и фантазии, все это она называла «выкрутасами». Она гордилась тем, что не боится говорить правду в глаза и откровенно высказывать свое мнение, подчас весьма безжалостное. Я никоим образом не хочу умалять достоинства Фанни, но в детстве мне не хватало хоть каких-то знаков любви, пусть даже неискренних. Воспоминания о том, что связано с нею, нахлынули на меня. А она разглядывала мой костюм, и ее губы кривились в усмешке, которую я слишком хорошо знала. Ей редко случалось улыбаться от удовольствия, но зато Фанни всегда готова выказать ухмылкой свое презрение.
— Вот, значит, как вы там одеваетесь… — И она снова поджала губы. Я холодно кивнула.
— Отец дома?
— О! Кэтти…
Это был его голос. Он спускался по лестнице в холл. Отец казался бледным, под глазами чернели круги, и, впервые посмотрев на него по-взрослому, я подумала: он в растерянности, словно с трудом ориентируется и в этом доме, и в этом времени.
— Отец!
Мы обнялись. Но хотя он явно старался выказать ко мне теплое отношение, я ощущала, что оно идет не от сердца. У меня возникла странная мысль, что он вовсе не рад моему возвращению, с удовольствием обходился бы без меня и дальше и предпочел, чтобы я оставалась во Франции.
Так что, не пробыв в нашем мрачном холле и пяти минут, я почувствовала, как меня угнетает этот дом и как мне хочется бежать из него.
Ах, если бы меня встречал дядя Дик! Мое возвращение было бы совсем другим!
Стены дома сомкнулись вокруг меня. Я прошла к себе в комнату, куда сквозь прорези в жалюзи пробивалось солнце. Я подняла жалюзи, и солнце залило всю комнату. Тогда я открыла окно. Комната находилась на верхнем этаже. Из нее открывался вид на пустошь. Я смотрела вдаль, и меня охватывал радостный трепет. Вересковая пустошь нисколько не изменилась. Она, как и прежде, восхищала меня. Я вспомнила, с каким восторгом когда-то разъезжала по ней верхом на пони, и меня обязательно сопровождал кто-нибудь из конюхов. Когда дядя Дик был дома, мы ездили с ним на прогулки вдвоем: то легким галопом, то пускались во весь опор, подставив лица свежему ветру. Помню, мы частенько заезжали в кузницу, когда надо было подковать какую-нибудь из лошадей. Я сидела на высоком стуле и потягивала самодельное вино, приготовленное Томасом Энтуистлом, и мои ноздри щекотал запах подпаленных копыт. У меня немного кружилась голова, и это очень веселило дядю Дика.
«Ну и чудной же вы, капитан Кордер, никогда не знаешь, чего от вас ждать!» — не раз говаривал Том Энтуистл дяде Дику.
Я уже тогда понимала, чего хочет дядя Дик. Он хотел, чтобы я выросла точно такой же, каким был он сам, а поскольку и я хотела того же, мы с ним отлично ладили.
Воспоминания о прошлом теснились в моей душе. Завтра же проедусь по пустоши, подумала я, на этот раз одна.
Каким бесконечным показался мне тот первый день! Комнату за комнатой я обошла весь дом. Всюду было темно, солнце сюда не допускалось. Две пожилые служанки — Джепит и Мэри — были бледными копиями Фанни. Наверное, этому не следовало удивляться, ведь выбрала и вышколила их она сама. Джемми Беллу помогали в конюшне двое парней, они же занимались и нашим садом.
У моего отца профессии не было. Таких, как он, называют «настоящими джентльменами». Он с отличием окончил Оксфорд, некоторое время преподавал и страстно увлекался археологией. Это увлечение привело его в Грецию и Египет. Когда отец женился, мать путешествовала вместе с ним, но перед моим рождением они обосновались в Йоркшире, где папа собирался писать труды по археологии и философии. К тому же отец был в некотором роде художником. Как любил говорить дядя Дик, вся беда отца в том, что он слишком талантлив, а вот, мол, он сам, дядя Дик, никакими талантами не блистал, потому и стал простым моряком.
Как часто мне хотелось, чтобы моим отцом был дядя Дик!
В перерывах между плаваниями дядя жил с нами, и именно он навещал меня в школе. Я вспомнила, как он стоял в холодной с белыми стенами приемной, куда его привела мадам директриса: ноги расставлены, руки в карманах… Вид у него был такой, словно все здесь принадлежит ему. Мы с ним очень похожи, и я не сомневалась, что его подбородок, скрытый роскошной бородой, заострен точно так же, как мой.
Он подхватил меня на руки и поднял в воздух, как делал всегда, когда я была маленькая. Наверное, он поступил бы так же, будь я даже старушкой. Этим он давал мне попять, что я — его любимица. А моим любимцем всегда был он.
— Как к тебе тут относятся? Хорошо? — спросил он, и его глаза яростно блеснули, словно он готов был сразиться со всеми, кто отнесется ко мне как-нибудь не так.
Он взял меня на прогулку, и в нанятом им экипаже под цокот копыт мы быстро проехали по городу. Заглянули в магазин, и он купил мне новые платья, так как увидел других девочек, учившихся со мной, и вообразил, что они одеты лучше, чем я. Дорогой дядюшка Дик! С той поры он следил за тем, чтобы у меня всегда было достаточно денег. Вот почему я вернулась домой с сундуком, набитым нарядами, сшитыми по последней парижской моде, как заверил меня дижоиский couturier[1].
Но, глядя из окна на вересковую пустошь, я понимала, что эти платья не возымели на меня должного действия. Я оставалась верна себе даже в красивых парижских туалетах и ничуть не была похожа на девочек, с которыми дружила в дижонской школе. Дилис Хестоп-Браун предстояло выезжать в лондонском сезоне. Мари де Фрис вступала в парижский свет — это были мои закадычные подруги, и, расставаясь, мы поклялись, что будем дружить до конца своих дней. Но уже сейчас я сомневалась, что когда-нибудь увижусь с ними вновь. Так действовали на меня наш Глен-Хаус и пустошь. Здесь невольно приходилось смотреть правде в глаза, пусть даже неприятной и отнюдь не романтичной.
Мне казалось, что тот первый день никогда не кончится… Пока я добиралась домой из Дижона, вокруг меня кипела жизнь. А здесь стояла гнетущая тишина. Казалось, с тех пор, как я уехала, ничего в доме не изменилось. А если и были заметны некоторые перемены, то лишь потому, что теперь я смотрела на здешнюю жизнь глазами взрослого человека, а не ребенка.