То место, где на заре мятежной зрелости у Антон Павловича еще оставались кое-какие волосы, теперь, неприкрытое шляпой, отражало свет настольной лампы.
В кошмарах бедный Антон Павлович часто видел себя бегущим от нейлонового имплантата по скользкой пластиковой поверхности собственной лысины. Лысина отражала луну и звезды.
Печень являлась Антону Павловичу во снах одетой в черное, точно Фагот, покойницей, но не бежала за ним, а стояла на горизонте и грозила вслед кулаком.
Пробегав всю ночь, как дряхлый лис по запертому курятнику, Антон Павлович просыпался в холодном поту, мутно видел в окне зарю и засыпал опять, чтобы опять проснуться.
И увидеть в стакане челюсть.
Все это было ужасно. Но хуже «ужасного» было то, что с некоторых пор у Антона Павловича в голове началась какая-то ужасная, молчаливая и мучительная клаустрофобия. К кошмарам его добавился лифт, похожий на полый металлический шар, несущийся из никуда в ниоткуда, в котором Антон Павлович болтался резиновым мячиком, отбиваясь от стен и не умея остановиться.
Кабинет, прекрасный кабинет вишневого дерева, с ливингстоновским креслом, золотой росписью «Мюльбах» над нотной решёткой кремового рояля, с каминными часами, копиями Доре и тремя терракотовыми коллекционными котами на полочке, казался Антону Павловичу западней.
Мышеловкой Антону Павловичу представлялась разверзнутая пасть ноутбука.
Разверзнутая пасть манила Антона Павловича, как манит прекрасная женщина, обещая взаимность. С восторгом мыши, привлеченной запахом сыра, Антон Павлович бросался к столу. Заносил безымянный палец над россыпью букв, намереваясь облачить их рассеянное богатство в гениальную повесть или роман. И беспомощно замирал.
Холодно взирал на Антона Павловича с книжной полки Спиноза, ухмылялся Вольтер. Гёте, Руссо и Ауэрбах прятались за тяжелыми гардинами, высовывая длинные носы. Шуршал и ворочался Гоголь. Хихикал Заратустра, подмигивала хитрая ведьма Вульф. Печально отворачивался Виклиф. Скрипел пером надутый лицемер Шекспир. Томас Мор высовывал край лиловой мантии из-за плеча грустного бородатого Диккенса. Шептались адские сестрички Шарлотта с Эмилией.
Спина Антона Павловича горбилась. Под халатом разливался ядовитый пот умственных усилий. Антон Павлович ненавидел Спинозу. Взгляд Спинозы был ему отвратителен. Толстые губы и глупые брови Спинозы, густые волосы Спинозы, спокойный взор тихих чайных очей Спинозы, бессмысленный трактат Спинозы «О Боге, человеке и его счастье» и весь он сам доводили Антона Павловича до отчаяния и чесотки. Болела печень. Имплантат вдавливался в десну.
Антон Павлович хватался за голову. Вскакивал из своего «ливингстона» и бросался к полке со Спинозой с воинственным, пронзительным стоном.
Когда поверженный насмешливый бенедиктинец в семи томах оказывался на полу, Антон Павлович тапочкой отправлял его под диван. Это помогало. Но ненадолго. Кроме ненавистного Баруха, оставалась еще вся английская, французская, испанская, японская и прочая классика. Оставался Маркс. Оставался Энгельс. Оставалась нестерпимая, жалкая, скучная, отвратительно написанная Русская Классика. Фиглярская поэзия Золотого века, хромоногий Байрон, ловелас Александр Сергеевич, Жуковский. Замятин и Карамзин…
Лесков и Федор Михайлович. Фонвизин и Шмелёв. Два Толстых и еще одна Толстая.
С ними было ничего не поделать.
Джером Клапка Джером…
Оскар Уайльд…
Блейк…
Остен…
Мери Шелли…
Конан Дойл с Агатой.
Шоу, Киплинг и Грин…
Жужжа в пустой голове Антона Павловича, начинал кружиться Карлсон. Малыш бил его сочинением Линдгрен по твердой лысине…
Все они – те, что стояли на полках справа и слева, посередине, вверху и внизу, те, что с таким ледяным презрением взирали на Антона Павловича свысока, – были воры! Воры и негодяи, удачливые негодяи, опередившие Антона Павловича отнюдь не талантом, умом или плодовитостью, а только временем своего рождения.
Родись Антон Павлович в семье Габриэля Альвареса в 1632 году, он стал бы Спинозой. Но хитрый Барух – спинозист, пронырливый, как его метафизика, – обошел Антона Павловича на четыре столетия.
Уайльд отнял у Антон Павловича «Дориана Грея».
Кристи – «Десять негритят» и «Восточный экспресс».
Шекспир отнял Гамлета, Ромео с Джульеттой и «Сон в летнюю ночь».
Все эти так называемые авторы, а на самом деле воры и негодяи, отняли у Антона Павловича сон, успев написать до него все, что он мог бы написать, и, теперь умерев, торжествовали, недоступные и безнаказанные.
«Нет, погодите у меня, мерзавцы, я вам еще устрою! Я вам покажу, как! – угрожал классикам Антон Павлович, затравленной тенью мечась вдоль полок. – Я тебе покажу „Войну и мир“! – обращался Антон Павлович к Льву Николаевичу. – Я тебе покажу „Преступление и наказание“! – обращался Антон Павлович к Федору Михайловичу. – Я тебе такие алые паруса устрою!» – обещал Антон Павлович Александру Степановичу. И классики замирали в испуганном, благоговейном ожидании.
Сразив птеродактилей от литературы, Антон Павлович падал в кресло и, обессиленный, затихал. Ему не писалось. В голове оставался жужжать Карлсон. Лысина по-прежнему отражала свет настольной лампы.
Кабинет погружался в сумерки. Тикали, еще дальше унося по времени от классиков, каминные часы Антона Павловича. С полочки равнодушно смотрели на Антона Павловича коллекционные терракотовые коты.
Что оставалось? Оставалось плеваться.
И Антон Павлович просыпался после очередного кошмара, согреваясь этой освещавшей его мучительное существование мыслью. «Сейчас я вам!» – думал Антон Павлович просыпаясь и, опуская с дивана синие, жилистые ноги, нашаривал ступнями тапки.
Глава 2
Марсельеза Люпен Жирардо
Утро окрасило нежным цветом все, что сумело окрасить. Трепетные тени кленов легли на тротуары аллеи и беговые дорожки парков. Оранжевые работники ЖГС бодро высыпали из зарешеченных автозаков с кистями и красками, чтобы окрасить все то, что не успело окрасить утро. Весенний воздух, наполненный чириканьем возвратившихся в мегаполис птиц, понес над гудроном запах растворителя КПК «Ласка». Радужно засияли бензиновые лужи.
По широким проспектам большого города спешили застывшие в пробках автомобили. Просторные «икарусы» везли, перетряхивая и притискивая друг к другу, хмурых менеджеров среднего звена, неповоротливых круглоглазых бухгалтерш и лохматых корректоров. Мускулистых монтеров и худых плитоукладчиков, длинных продавцов-консультантов и крепких кожаных прорабов. Бледных кассирш и зеленых электриков. Печальных учителей и веселых учеников. Коротконогих брюнеток и отцветших блондинок. Любовников и любовниц, брошенных жен, пассажиров с детьми, качающихся на тонких ногах кадыкастых студентов и крепких выносливых пенсионеров.