Маргарет как добрая жена послушала мужа и в тот же вечер отправилась в Оуквуд-Холл, чтобы лично вручить плащ мистеру Хаслдену. Тот похвалил ее за честность и дальновидность, затем, бережно взяв плащ, запер его в сундук.
Шли годы, тайна оставалась сокрытой. Эдвард Сидни рос красивым мальчиком, сохраняя, впрочем, деликатность черт, отличавшую его в младенчестве. Однако теперь он начал проявлять наклонности, указывающие на знатное рождение. Была в нем решимость, которая, в зависимости от верного или ошибочного воспитания, могла либо заложить основу благородного характера, либо выродиться в обычное упрямство. Он был обычно мил и приветлив со всеми окружающими, но порой, когда ему перечили, в его голосе и взгляде проступала заносчивая непреклонность, говорящая о благородной крови.
Мистер Хаслден, заботливый и щедрый опекун Эдварда, внимательно подмечал эти особенности и держался с ним так, чтобы наилучшим образом способствовать искоренению дурных черт и укреплению добрых. Мальчика не озлобляли ненужными запретами и не портили излишним потворством. В десять лет его отправили в Итонский колледж Там он без устали трудился, дабы освоить все ветви познания, необходимые широко образованному человеку. Это рвение принесло желанные плоды, так что до окончания Итона он был произведен в старосты и получил соляную дань на Монтемском холме[4]. Теперь перед его ищущим духом были открыты врата Кембриджа и Оксфорда. Он избрал второй из храмов учености и оставался в его стенах, пока не снискал себе высочайшие почести. Не успел последний лавровый венок увенчать чело юного Эдварда, как того срочно вызвали в Дербишир по причине тяжелой болезни отца (ибо таковым он привык считать мистера Хаслдена). Молодой человек прибыл как раз вовремя, чтобы закрыть умирающему глаза и получить его последнее благословение.
На много недель глубочайшая скорбь целиком затмила для Эдварда заботы внешнего мира. В лице мистера Хаслдена он потерял все, что было у него на земле. Ни малейшей привязанности не испытывал он теперь ни к одному человеческому существу, ибо Маргарет и Джон Картрайт, любимые им самой искренней любовью, много лет назад отошли к праотцам.
Однако юношеский дух гибок. Несчастья могут согнуть его до самой земли, но вскоре он разгибается и дальше стоит прямо, так, будто его и не касался губительный перст отчаяния. Когда первая туча безутешного горя развеялась, Эдвард в поисках занятия приступил к разбору отцовских бумаг. Прежде всего он вскрыл завещание. Вся собственность была отписана ему как единственному сыну. Эдвард вяло проглядел документ и, убедившись в общем содержании, бросил его обратно в секретер, после чего взял небольшой пакет, запечатанный и адресованный ему лично. В пакете оказались алый шелковый плащ с драгоценной пряжкой и бумага, в которой приводилось подлинное имя юноши, а равно и обстоятельства, при которых он был найден. Когда изумление до определенной степени схлынуло, Эдвард не смог сдержать нескольких горьких слез при мысли, что человек, которого он так долго любил и считал отцом, на самом деле ему не родственник, а всего лишь друг, хоть и чрезвычайно щедрый. Следом пришло любопытство касательно настоящего своего происхождения, судя по плащу и дорогой алмазной застежке, весьма знатному. И тотчас светлая надежда будущей славы, питавшая его в прежние годы, излила умиротворение на дух Эдварда. В задумчивости, но не в тоске бродил он по опустелым покоям Оуквуд-Холла, мечтая обессмертить свое имя и размышляя, как поскорее претворить эту цель в жизнь.
Мирный покой эпохи, в которой он жил, не способствовал раскрытию таланта. Англия пребывала почти в застое, а пылкий дух Эдварда рвался в бушующий океан политических или военных распрей. Он не испытывал желания сесть и добиваться тихих бескровных лавров на литературном поприще. Его удовлетворило бы лишь полное напряжение всех умственных и телесных сил. С такими чувствами он обвел мысленным взглядом мир, ища страну, где внутренние обстоятельства могли бы скоро пробудить его дремлющие способности. Ни одна не сулила больше желанных поводов к действию, чем далекая и для англичанина почти утопическая колония, недавно основанная в Африке. Подобно новому Альбиону, вставала она под более синими небесами в более солнечном климате, населенная — по крайней мере так утверждали — человеческой расой, в корне отличной от всех других на земном шаре. Такого рода загадки еще усиливали ее притягательность в глазах Сидни. Решение было принято мгновенно. Он мысленно постановил навеки покинуть Англию и отправиться за славою в те края, где больше надежда ее сыскать.
— Да, — воскликнул он с растущим воодушевлением. — Если я патрицианской крови, то не посрамлю своего рождения, если плебейской, то облагорожу его своими подвигами!
Сидни проговорил это, стоя в сумерках у высокого сводчатого окна, которое выходило на темную дубраву, опоясывающую дом. В следующий миг он вздрогнул, потому что слуха его дуновением ветерка коснулись слова, произнесенные далеким нездешним голосом, как если бы шелестящий бриз внезапно обрел способность говорить человеческим языком: «Сын достославного, поступай, как изрек». И тут же все смолкло. Сидни вгляделся в темноту, однако различил только колыхание длинных корявых ветвей. Он ушел спать, и сны его в ту ночь были наполнены самыми высокими стремлениями, какие жажда славы когда-либо распаляла в человеческой груди.
2
— А вот и Витрополь! Блистательный город, с дивным величием встающий над изумрудными владениями Нептуна! О царица народов, прими дань восхищения от того, чья цель — стать одним из множества твоих рабов!
С такой краткой, но пламенной речью обратился Эдвард Сидни к нашей возлюбленной столице, завидев вдали ее гордые вековые башни. Менее чем за неделю юноша обратил в действие свою решимость оставить Англию, и теперь после месячного плавания по морям его корабль бросил наконец якорь в Гласстаунской бухте[5].
Был чудесный летний день, когда нога Сидни ступила на африканский берег, а его очам предстала Башня всех народов[6], чей громадный силуэт четко вырисовывался на фоне яркого безоблачного неба. Юноша на миг задержался и поглядел по сторонам. Перед ним уходило вдаль море, в которое, словно руки, вдавались два мыса, обнимая часть водного пространства и образуя гавань, где в безопасности покачивались на якорях тысячи военных и купеческих кораблей. Большая их часть несла львиный флаг Англии, однако над верхушками мачт реяли стяги почти всех подлунных государств. Приглушенный расстоянием гомон доносился до суши, где ему вторили более громкие звуки заполнивших набережную толп. По другую сторону уходили в головокружительную высь стены и бастионы города, сумрачно хмурясь на пенные волны, что с ревом бились в их подножие. Над темными укреплениями разносился гул снующей толпы, стук колес и цокот копыт. Колокола как раз начали возвещать полдень, и в их хоре отчетливо выделялся низкий торжественный бой большого соборного колокола, звучный, словно глас трубы средь лютней и арф.