И гибель была в их рычанье и вое.
(Махабхарата)Вряд ли бы на свете нашлась более заштатная дыра, чем наш Бурьяновск. Разве что смежный с ним райцентр Ипатьево-Холопьевск, или в просторечье «Клопы». Но не суть важно. А важно как раз то, что дыра-то она, может, и дыра, смотря, на чей трезвый взгляд. И на нетрезвый тоже. Для меня, как для кого. То есть, вполне ничего, если при всем богатстве выбора, как говорится, куда ни кинь, однозначно песец – это маленький пушистый зверек. А я был кто? Я тогда был медбрат. Медбрат Коростоянов. Звучит, как ругательство. Однако погодите, то ли еще ждет впереди! Хотя «медсестра Коростоянов» звучит куда похабней. А если перевести на уличный русский язык, то я попросту был санитар. Где, вы думаете? Само собой, в здешнем дурдоме!
Впрочем, дурдом дурдому рознь. Бурьяновский вообще был ни на что не похож. Но об этом чуть позже. Но обязательно. Даже обязательно-непременно. Но потом. Иначе не выйдет повести. Ни той, которая печальней всех на свете, ни моего собственного бредового рассказа о сумбурной череде событий, именно приключившейся в Бурьяновском бедламе под названием «Психоневрологическая лечебница-стационар № 3,14… в периоде». Шутка, конечно. Номер у нас был рядовой, хотя и секретный, какой – не скажу. Не в нем дело. Все же имейте в виду, в каждой шутке есть только доля шутки. Как в каждом нормальном подонке строго определенная доля заблудшего благородства. Остальное – то ли вымысел, то ли реальность. То ли и вправду любой сотрудник «психушки» равномерно и прямолинейно согласно законам физики движется в сторону того, чтобы сбрендить самому. И не просто движется, а с неукоснительной неизбежностью.
Однако «начнем с Начала», как говаривал Фома Аквинский, затевая многотомный труд о мытарствах Господа Бога по поводу создания нашего корявого мирка с неудачной первой попытки.
Достопамятное, растреклятое, летнее утро, когда я встретил Лидку, вроде наступило обычным образом. Вышел на крыльцо. Вовсе не в белом служебном халате, а в натуральном своем виде – в тренировочных обвислых штанах на голое тело, а более ничего на мне не было. Потому крыльцо это считалось как бы мое лично-персональное. Конура-пристройка, с отдельным входом и выходом соответственно, в домике вдовой сироты-торговки Ульянихи. Ну и крылечко на загляденье – четыре гнилые доски и одна провалившаяся ступенька. (Не удивительно, дерево в здешних местах гниет быстро: тепло и сыро, но все равно строят с тупым упорством, мол, солидней, чем саманные, обмазанные глиной, с трухой внутри, лес еще есть, а кирпич нынче дорог, раньше вообще не достать.) Перед крылечком – огород. Обгоревшие на солнцепеке стебли укропа, меж ними наглые луковые стрелы, и уж за ними одинокая помидорная шпалера без единой томатной завязи. Шиш да кумыш, если коротко. Но ходить лучше осторожно, чтобы не получить от Ульянихи нагоняй.
В общем, вышел я на крыльцо. Нет, вовсе не затем, о чем вы подумали. Ничего у меня не чесалось, ни в причинном месте, ни в каком-нибудь ином. Вышел, как проснулся. Нечесаный и неумытый. У нас тут не Голливуд, чтобы ни-ни на люди с нечищеными зубами и не облагороженным дыханием. Последнее поправимо. При помощи жевания лука обыкновенного, прямо с грядки свежачка, облагородиться можно так, что мама не горюй! Хотя, что я говорю? Видела бы меня тогда мама!
Стою, зеваю. Точнее: стоял я, зевал, – дело было в прошлом времени. Для развлечения считал дреколья в скособоченном заборе, заодно удостоверился – за минувшие сутки их число ничуть не изменилось. Между сквозными зазорами сновали туда и обратно две пегие курицы, не Ульянихи – вдовая сирота живность не держала, но с соседской фазенды. Мне, что? Пусть себе ходят. Огород все одно не мой.
Только собрался закурить – гляжу, ба! Незнакомое вовсе лицо. Иначе, фигура. Такая, что дай бог каждому. Или каждой, если в женском роде. Не то, чтобы худосочная подиумная верста, но ладных соразмерных очертаний, от щиколоток до попы и от попы до затылка как раз золотое сечение. По правде, фигура несколько миниатюрная, мне где-то в районе могучего плеча, но я высоких не люблю. В постели впечатление такое, будто спишь с удавом, а к пресмыкающимся я с детства испытывал некоторое стойкое отвращение.
Бурьяновскими кавалерами при виде залетной, таинственной незнакомки практиковались две проверенные опытом формы поведения. Первая в данных обстоятельствах предписывала громкий до истошности крик: «Эй, ты, в зеленом (желтом, лиловом, красном) платье (сарафане, кофте, юбке), как там тебя? Ты чья будешь? (в смысле к кому или зачем приехала). Иди сюды!». Дальше смотря по реакции – от короткого напутствия матерком, до миролюбивого «ну, ладно в другой раз, так в другой раз!». Вторая форма, предполагавшая большую степень заинтересованности, содержала в себе короткую пробежку до забора, суетливую жестикуляцию – представьте, что вас одолел осиный улей, и следующее текстовое сообщение: «Эй, да-да, ты! Новая училка (врачиха, кассирша, завклубом, смотря по открытой вакантной должности), что ли? Ежели, подсобить чего, так я тута! Спроси Леху (Серегу, Петюлю и т. д.)». Далее либо грустное короткое восклицание «Эх-ма!», либо чуть более долгое и радостное «сама дура!». Последнее расценивалось как предложение долгосрочного ухаживания.
Из вышеозначенных форм мне заведомо не подходили ни та, ни другая. Почему? Ну, хотя бы потому, что к полноправным бурьяновцам я не принадлежал, и как пришлому персонажу, вдобавок хлебнувшему столичной жизни, мне необходимо было немедленно изобрести нечто третье. Обычные клише здесь не годились. Сами посудите – в замызганных растянутых «трениках», при голом пузе, не станешь разыгрывать куртуазную сцену знакомства на скамейке Гоголевского бульвара. Да еще посреди хамского огорода с курами!
Придумать, кстати, я ничего не успел. По прозаической причине. К миниатюрной фигурке в коротком разбеге присоединилась внезапно иная, совсем уже микроскопическая, вершка в полтора, издававшая многое проясняющие, односложные вопли:
– Мам! Мам! Мам! – будто сеанс закодированной радиосвязи.