О божества, говорю, что живут в тех домах,боги, которых я долженоставить, храмы, что мои глаза никогда не увидят,размещенные в градевысоком, с вами прощусь я навеки.
Овидий. ТристииКогда никого не любишь, невозможно с точностью вспомнить, как оно все было раньше. То есть, не отрицаешь полностью сам факт, что что-то было, но не можешь понять почему. Наверное, чувства крутятся вокруг нами же выдуманного центра, который нас притягивает, как водосток – легкий мусор. Но вот однажды зимним утром, нехотя выпеленываясь из одеяла, или летом, вытирая простыней пот на груди, ты просыпаешься в новом пространстве, где центростремительность отменена, где про нее даже никогда и не слышали. Время, в течение которого, словно какой-нибудь аромат, держалась эта т. н. любовь, истекло. Поменялся состав твоей крови, что-то неуловимое произошло в природе, и из кино своей жизни ты выпадаешь в реалистичность телевизионной съемки, без сфумато и шероховатостей.
Незнакомые окраины, поросшие высокой травой. Возможно, там даже есть какие-то обитатели, но с ними не получается установить контакт. Они проходят мимо, не замечая твоих жестов, не слыша твоих обращений. После нескольких попыток ты остаешься в пустоте, теряя уверенность в реальности собственного существования. В зеркале неуютного бара среди незнакомых лиц с трудом различаешь свое, напоминающее бескровную маску больного Вакха. Не узнаешь своих движений. Руки – голые сучья деревьев, заваленные снегом. Вкус во рту и запах, который от тебя исходит, никак не могут принадлежать тебе. Они омерзительны. Ты сам себе делаешься чужим. И, как посторонний, как надсмотрщик, понукаешь себя: «Ну, ну же, двигайся, силь вовремя мускулы» (улыбка, внимательность, участие). Огорчение. Радость. Постепенно ты забываешь, что это новое существо внутри – лишь результат отсутствия, пока однажды не посмотришь на себя с отстраненным удивлением вдруг почувствовавшего голод удава и не вспомнишь, как просыпался от счастья, что начинается новый день.
Моя любовь, которая, как любая другая, должна была и не могла быть вечной, кончилась еще до того, как я это поняла. Ускользающая от описаний с помощью грамматического прошедшего времени, показавшаяся вскоре никогда и не существовавшей, она уходила параллельно с моими иллюзиями отыскать иллюзорную или утраченную родину.
Нужна ли она нам, или ее идея выдумана политиками националпартий? Чем левая часть болота, где разместилось одно племя, лучше его правой стороны, где обитатели устраивают ритуал жертвоприношений чуть по-другому? Или именно левый берег, его особая растительность и обилие сочных комаров делают лягушачье пение настолько живительным, что оно моделирует умы и души обитателей, напитывая их неизменной нежностью и страстью к своему уголку?
Александра Петрова
Комары родных Синявинских болот помнились своей увертливостью и убийственной хваткой, но все же было что-то особенное в тех малинниках детства и всегда сбивающемся подсчете распева кукушки. Что-то, что, возможно, как раз и стоило бы назвать родиной, находилось когда-то под теплым боком, западавшим во вмятины передаваемой по наследству тахты. Где, кстати, она сейчас, эта родная и ненавистная lectus genialis?[2] Трепет по отношению к ней, конечно, был меньше, чем охват взора с Синявинских высот, и все же оба этих места, пусть и в разных пропорциях, заставляли задуматься о смертном подвиге и твоей, пусть и минимальной, просто математической, языковой к нему принадлежности.