(что было весьма странно,
никто из посетительниц так никогда и не понял этого феномена),
стены, окна, дверь и письменный стол казались скошенными,
все куда-то клонилось,
и у каждого, кто входил в комнату, тотчас начинала кружиться голова — и он почти терял равновесие.
(Сам-то Дрейф с годами привык к этому и мог беспрепятственно передвигаться по комнате,
только когда он выходил в настоящий мир, шел по улицам и площадям, только тогда у него начиналась качка и головокружение.)
Кроме громадного письменного стола, за которым теперь расположился доктор Дрейф, в комнате была и другая мебель:
обязательный для любого психоаналитика по женским вопросам красный диван,
просиженное кожаное кресло,
круглый столик красного дерева
и небольшой буфет.
На нем стоял серебряный поднос, а на подносе несколько хрустальных бокалов и красивый графин, наполненный водой
(даже в нем плавали мелкие пылинки, а когда на графин падали лучи послеполуденного солнца, то его содержимое выглядело грязным и несвежим).
Толстые ковры с восточным рисунком, изрядно траченные молью, устилали пол, отчего воздух в комнатушке был невыносимо затхлым,
словно она много веков стояла закупоренной
(вообще-то Дрейф никогда в жизни не открывал окон и не проветривал помещения,
ибо воздух, свежий воздух, и ненавистное солнце —
он плохо переносил еще с младенческого возраста, когда много болел).
А сам доктор, маленький, съежившийся человечек, похожий на карлика,
когда он ходил взад-вперед между письменным столом и книжными полками,
когда протягивал руку, чтобы открыть дверь, или сползал со стула у письменного стола, или влезал на него,
производил смешное впечатление хилого ребенка.
Даже ручку ему трудно было держать в руках, до того они у него были тонкие, почти по-девичьи слабые.
— Ах, да, ах, да, — вздыхал он теперь.
Все-таки раньше было легче,
во времена профессора Попокоффа.
Женщины тогда были сговорчивее!
Они знали, что для них лучше,
знали свое место,
понимали свои границы и не перечили,
хотя даже в те времена случалось, что им в голову приходили самые сумасбродные идеи,
но это легко было исправить;
достаточно было деликатно, осторожно, по-отечески пожурить их и направить, словно детей-переростков, каковыми они по своей сути и являются,
прописать самые обычные пилюли, экстракты, паровые ванны или усиленное питание,
чтобы они поняли, насколько нелепы их выходки,
и довольные возвратились бы к своим занятиям: к кухне, плите, детской и залам родильной больницы,
а сейчас?
Они обращались к нему с желаниями — одно безумнее другого.
На одну вдруг напало ничем неоправданное желание исследовать особый грот, чтобы узнать, лежит ли там и впрямь горка исписанных сивиллой забытых листьев,
другой ни с того ни с сего захотелось изучать влияние света и воздуха на греческие глаголы женского рода!
Да, и не хочешь, а засмеешься, вспомнив все это,
а обеих пациенток, естественно, быстренько препроводили в ближайшую больницу, где их,
насколько Дрейффу известно,
до сих пор держат,
запертыми, каждую в загаженном, усыпанным соломой стойле.
Нет, теперь это уже не помогало, как он ни пытался убедить своих пациенток в том, что их жалкие, маленькие и миленькие женские мозги не выдерживают подобной умственной деятельности.
Что они слишком малы,
что они не предназначены для того, чтобы постигать такие материи, как искусство, наука, литературное творчество, расчеты и цифры.
Что женщины могут взорваться, если не будут слушаться его советов и не откажутся раз и навсегда от попыток думать слишком глубоко и глобально.
Не помогало, сколько бы он,
с помощью капусты брокколи, слив и заспиртованного крошечного мозга крота
(про который доктор беззастенчиво утверждал, что он извлечен из женской головы среднего размера),
не пытался с точностью продемонстрировать им, как малы их интеллектуальные возможности по сравнению с мужскими…
Все равно у них до конца сеанса не исчезал некий скепсис во взгляде,
будто им постепенно что-то становилось ясно,
и они могли,
едва он выпроводит за дверь,
застыть в темном коридоре, а потом вдруг повернуться и уставиться на него так, что у него мурашки по спине бежали,
и он тут же чувствовал себя маленьким, ничтожным, глупым, робким, слабым и почти валился навзничь.
(В таком случае он, как правило, молниеносно закрывал дверь, как следует запирал ее и, потрясенный до основания, доставал зачитанный экземпляр «Короля Лира» и, чтобы успокоиться, перечитывал некоторые сцены.)
Теперь же он прямо не знал, что делать.
В трудах профессора Попокоффа ничего не говорилось об этом довольно вызывающем взгляде.
Дрейф скрупулезно прочел каждый запыленный фолиант от корки до корки,
он не ложился до трех часов ночи и спокойно штудировал каждый параграф, каждую сноску,
но, тем не менее, не нашел ничего, что могло бы сравниться с этим недавно проявившимся и чрезвычайно тревожным явлением.
Самая мысль о нем наполнила Дрейфа ужасом,
он безуспешно попытался отогнать ее,
и в этот момент, словно ангел-избавитель, госпожа Накурс постучала в дверь, просунула туда свою отлично причесанную в этот день голову и сообщила, что пришла следующая пациентка.
И Дрейф,
у которого все еще ныли лоб и виски,
стал готовиться к приему, неохотно, но с некоторым облегчением:
глубоко вздохнул,
открыл свой огромный старый журнал
(и тут же исчез в поднявшемся оттуда облаке пыли),
с трудом взял невероятного размера ручку,
окунул перо в прокисшие черные как смола чернила
и попросил госпожу Накурс впустить пациентку.
Ага!
Дрейф не был до конца уверен, должен ли он почувствовать облегчение или разочарование, увидев эту болезненно бледную, довольно высокую молодую женщину, вступившую в его затхлую, со странно скошенными стенами приемную.