— В девять, — отвечал я.
— Как раз поспеем.
И опять умолкал, продолжая сидеть на краю повозки со спущенными ногами и кутаться в плащ.
Однако вскоре опять заговаривал:
— Счастливый! Вот я в поезде ни разу не ездил. Видеть видел, три раза. Но ездить не ездил. Счастливый!
С полей поднимался утренний туман и постепенно окутывал гору. Сжавшись от холода, уперев подбородок в колени и положив рядом с собой мешок с одеждой, я чувствовал себя почти счастливым, однако чувство это было тревожным и каким-то непонятным. Меня все время охватывала радостная дрожь при мысли об отъезде, о перемене в моей жизни и возвещавших эту мою новую жизнь маленьких вещах: костюме, который я надел в день отъезда, и мешочке с провизией, данном мне в дорогу. Окруженный этими химерами, я тоже молчал, словно это самое молчание способно было защитить меня от всего, что мне угрожало. Ведь в это утро все мне казалось незнакомым и все пугало меня: и неподвижно высившаяся гора, и призрачная фигура Кальяу, и волы, такие необычные в своей кротости, точно тащили они эту повозку уже много долгих веков…
В конце концов мы приехали за полчаса до прибытия поезда. Пользуясь неожиданно выпавшим нам временем, мы с Кальяу стали рассматривать рельсы, потом стоявшие на запасных путях вагоны и сцепления. Каким же чудом мне казалось все это, и как странно, что Кальяу видел все это только три раза.
— Это еще что, — сказал он мне спокойной. — Ты ведь знаешь Фелисию? Так вот она старше меня, а поезда вообще никогда не видела.
— Но это же так близко от нас! — воскликнул я потрясенный.
Однако сказанное мною нисколько не смутило Кальяу, потому что он, без сомнения, считал, что видеть поезд не самое главное в жизни.
Совсем скоро на платформе появился человек в форменной одежде и подал сигнал о прибытии поезда. И вдруг из двух рядом стоявших скал, точно из преисподней, вылетел в клубах дыма и со страшным ревом поезд. Я испугался. Испугался до смерти, увидев первый раз в жизни поезд — это огромное и непостижимое чудовище, слишком большое для меня. И страстно захотел остаться. Но было поздно: все, что я сделал за последние месяцы, и все, что сделала дона Эстефания, было сделано с одной-единственной целью — уехать. Поэтому с горечью и душившими меня слезами я спокойно позволил Кальяу обнять себя. Потом, вырвавшись из его объятий, пошел среди тучи тюков и корзин к вагону третьего класса. Вошел в вагон, закрыл дверь, услышал последнее «прощай» Кальяу и почувствовал, что теперь могу плакать сколько угодно. Но плакать, если сказать правду, мне не хотелось. Однако внезапно лишенный детства, оглушенный тоской и одиночеством, я понял, что все мое нутро плачет. И тут неожиданно для себя я открыл существование прошлого. И это прошлое было возвышавшейся на востоке большой горой, горячим дыханием утраченной материнской любви и своеобразным цветком теперь уже улетучившейся былой радости. Посмотрев на все это своими мокрыми от слез глазами, я сказал своему прошлому: прощай.
— Ты скоро встретишься с коллегами, — сказала, прощаясь со мной, и видя мою тревогу, дона Эстефания.
И действительно, совсем скоро в вагон вошли двое в черной одежде. Видя прикованные к нам взгляды сидевших в вагоне пассажиров, мы сбились в кучку. Это меня несколько приободрило. Но сколь тяжело было ловить злые усмешки едущих в третьем классе пассажиров и их взгляды, которые впивались в меня, словно хищные клыки диких зверей. А один тип, вошедший с ватагой новобранцев, похоже решил укусить побольнее. И громко крикнул:
— Попик! Попик!
Я промолчал. Мы все трое переглянулись, ища друг у друга поддержку, но тут же поняли, что она ничего нам не даст. Вот тогда во мне первый раз в жизни вспыхнула ненависть, я замкнулся в своей бессильной ненависти и понял смысл отчаяния и смерти. И первый раз в жизни определил дистанцию между собой и миром, который теперь всегда будет меня сторониться. Зачумленные, молчаливые, мы, задыхаясь от стыда, сидели и просили мира улыбками, адресованными кровожадной банде, ненавидевшей каждого из нас неизвестно в чем виновного. Надеясь втайне, что на остановках поезда к нам прибудет пополнение, я подходил к окну, вглядываясь в толпу на перронах. И не обманулся в своих ожиданиях. На одном из бурливших перронов я увидел еще одного в черном.
— Сюда! — закричал я. — Сюда!
Еще один. Поскольку это был не новичок, а семинарист, то его жизненный опыт тут же нас приободрил. Каждый из нас с покорностью и радостью назвал свое имя, не спрашивая его. Чуть позже на пустынной станции я увидел еще одного в черном.
— Сюда! — закричал я громче прежнего.
Нас стало пятеро. Это уже что-то. Но я продолжал пополнять ряды нашего войска, все время поглядывая в окно, и набрал еще семерых. Теперь можно было и вздохнуть. И я без страха взглянул на новобранцев, которые, как мне показалось, сдали свои боевые позиции и разве что иногда постреливали в нас глазами.
И все же я не успокоился окончательно. Ведь мой взгляд, смело брошенный на новобранцев, был вызван страхом, который владел всем моим насторожившимся существом, после того, что я услышал. (И теперь, обращаясь к памяти последних двадцати лет, я все время спрашиваю себя, что же, кроме страха, вошло в мою жизнь за эти годы, какой другой голос-вестник, кроме голоса той ночи, взывал к будущему.)
Сидевший рядом с нами семинарист давил нас, новичков, своим опытом:
— Вы познакомитесь с отцом Лино и латынью. За каждую ошибку в склонении — четыре удара линейкой по рукам.
— Что такое склонение? — спросил я.
— Скоро узнаешь. Шесть падежей.
— Что такое падежи?
— Скоро узнаешь. Именительный, родительный и так далее. Скоро узнаешь…
Однако, несмотря на все услышанное, я, надеясь на поддержку этого парня, чувствовал себя почти спокойно. Забыл свою деревню, гору и прощание с Кальяу. Открыл мешок с провизией и поел. Поел с таким аппетитом, какого никогда больше не испытал в своей жизни, точно он был вызван услышанными новостями и увиденными новыми пейзажами. Все мое детское существо с жадностью входило в новый для меня мир, несущий новые ощущения. Я вроде бы заново рождался…
В какой-то момент, когда я уже не думал о пополнении наших рядов новыми семинаристами, в вагон вошли еще четверо в черных одеждах. Все они были старше нас. И вагон огласился приветственными криками. Я бросил взгляд на новобранцев и увидел их занятыми собой и пейзажем, который мелькал за окнами и на который они иногда указывали пальцами. Теперь перевес был на нашей стороне. Сидящие вокруг нас семинаристы расспрашивали друг друга о проведенных каникулах. Потом перешли к знакомству с нами, новичками, чтобы мы сразу и навсегда почувствовали себя коллегами.
— А как зовут тебя? — обратились они ко мне.
— Антонио дос Сантос Лопес.
И тут же краска стыда залила мое лицо от сознания, что они поймут, что имя это, употребляемое только в официальных случаях, слишком длинно для меня, как платье с чужого плеча. И тут один из семинаристов со стажем поднес палец ко лбу, стараясь что-то припомнить.