Прозрачная дверь сама раздвигается перед нами, приглашая в холодно сияющий вестибюль. Приемная – безупречный хай-тек, торжество черного и серебристого, дерева и стекла. Зато кабинет босса смахивает на антикварный магазин, в котором царит увесистая, в завитушках, роскошь.
За столом в костюме цвета весенней травки восседает Француз.
Лет пять тому назад за ним с грохотом и лязгом затворилась камера кичи, и исчез он – казалось, уже навек – среди безликих зеков. И вот опять, как в несуразном сне, сидит передо мной – самоуверенный, ухоженный римский патриций, только обрюзг чуток. Не похудел, даже раздался, то ли по блату перепадала двойная пайка, то ли отъелся уже на свободе. Но главное – раньше ему как будто чего-то не хватало, чтобы казаться бизнесменом на все сто, а теперь вошел в самую пору, заматерел, страдания в узилище придали физиоморде законченность, силу, какая бывает у людей, хлебнувших в этой жизни всякого.
Сановное рыло бандита уродует не предвещающая приятных сюрпризов ухмылка, и я мысленно прощаюсь с белым светом и всем, что мне дорого.
– Не ожидал? – спрашивает Француз.
За моей спиной раздается долгое довольное «гы-ы-ы», это смеются бугаи. Француз тянет паузу, похоже, ожидая, что я повалюсь без чувств на дубовый паркет или начну лизать его и без того сверкающие туфли и умолять о пощаде.
Ни того ни другого я не делаю. Стою и смотрю, хотя, откровенно признаться, держусь на пределе, и голос бандита доносится до меня точно с расстояния в тыщу верст.
– В этой жизни побеждает сильнейший, – назидательно продолжает Француз. – Истина, как ни крути. Что мы сегодня имеем? Я – президент фирмы, а ты водовозка. Ниже только бомж, да и то не всякий. Чего молчишь?
– Слушаю.
– Ну-ну. Послушай. Авось поумнеешь. Перед смертью. Небось представлял, что меня законопатят пожизненно? А я всего три годочка с копеечкой отсидел. Кого надо купил, включая судью «неподкупного». У нас, милый, Фемиду можно трахать и сзади, и спереди. Почти все эпизоды отмели, а за остальное дали по минимуму. И в камере мне было славно, как у родной мамочки. Даже комфортнее. А теперь я буду судить тебя, голубарь. Суд мой скорый, но справедливый. Как предпочитаешь сдохнуть, сыч: долго и мучительно или легко: чпок – и уснешь, как ребенок?
– Пожалуй, я бы выбрал вариант номер два – если ты нынче такой добрый.
– Э, сыч, сладкий финиш надо еще заслужить. В пятницу Царя грохнули. – Француз не поясняет, о каком Царе идет речь, любая собака в нашем городе знает: президент стальной корпорации, друг-приятель мэра. Вот те на, такую гору свалили! – У нас были с ним общие дела. Твоя задача: найти того, кто Царя заказал. Подчеркиваю: не киллера – этот мне без надобности. Даю месяц сроку.
– Два.
– Он еще кочевряжится… Лады. Сегодня 29 января. Значит, крайний срок 29 марта. Ни днем позже. И учти, я шутить не привык. Мои ребятишки за тобой последят, чтоб не слинял. Хотя вряд ли сбежишь. У тебя здесь предки и бабы – бывшие и нынешняя. Ты же не хочешь, чтобы они отдали концы? Нет, ты их не бросишь. Совесть не позволит. Скорее, сам сдохнешь, верно? Совесть – твое слабое место, дружок, ахиллесова пята.
– Но ведь убийством Царя менты занимаются. А если они первыми заказчика вычислят?
– Тогда считай, что тебе повезло. Ну, попутного ветра, м-м-мразь, – посылает меня в даль светлую Француз, брезгливо кривя губы.
Выбираюсь из антикварного логова бандита. На улице стало как будто еще морознее и чернее, а я весь мокрый от пота и опустошен так, точно внутренности выскребли зазубренным ножом.
Очутившись в своей кухоньке, лезу в холодильник и достаю пиво. «Вот, – говорю себе, – и наступил твой «час Ч». Неужто последняя моя задача на этой земле – найти того, кто ухлопал Царя, капиталиста-кровососа, после смертяшки которого только чище стало на земле? И это притом, что Илюшка остался неотомщенным, а гад, убивший его, где-то жирует. Почему так несправедливо, Господи?»
Гробовая тишина, лишь, содрогаясь, гудит древний холодильник. Видно, у меня связь со Всевышним односторонняя.
Поджариваю сковороду арахиса и тащусь в нашу с Гаврошем комнатенку, тесную от комиссионной мебели и разнокалиберных горшков с цветами. В углу поблескивает украшенная стандартными шарами и мишурой синтетическая елочка. В феврале встретим восточный Новый год и уберем ее с глаз долой.
С комфортом располагаюсь на диване и принимаюсь поглощать еду и питье. Насколько мне известно, принцип лазера состоит в том, что некое вещество накачивают энергией, после чего оно выдает световую иглу. Так и я нагружаюсь жратвой, чтобы зафонтанировать мыслями…
Сковорода и бутылки пусты. Я возмутительно сыт, как обожравшаяся свинка, но серое вещество излучать гениальные озарения не собирается, хоть тресни. И все же, следует отметить, пиво сделало свое благое дело: царапающие воспоминания о разговоре с Французом размякли, раскисли, потонули в пене и, похоже, уйдут с уриной.
Расслабленный и приободренный, названиваю старому приятелю Акулычу, и что-то щемяще стискивает сердце, когда слышу в трубке его благодушный рык:
– Неужто нашлись добрые люди, вправили тебе мозги и теперь снова в ментовку просишься?
В общих чертах передаю свой разговор с Французом.
– Однако, влип ты, друг ситный. Чем же тебе пособить?
– Мне нужна информация о Царе, его семье, бизнесе – в общем, все, что у тебя имеется.
– Давай-ка сделаем вот что. Я потолкую с опером, который занимается «цареубийцей». Вроде нормальный пацан, не дурак. Ловить душегуба будете на пару. Авось полегше станет. Не дрейфь, Королечек, не из таких передряг выбирался. А Французу мы тебя не отдадим, не для него цветешь… Паренек тебе вскорости звякнет, жди.
Он пропадает, а я ложусь спать почти успокоенный.
* * *
Этот небольшой кафетерий, поместившийся в старинном особнячке на улице имени Бонч-Бруевича, в советские времена был прибежищем пьяниц, которые для проформы брали стакан томатного сока или компота и втихую глушили водку. Тут же таскались худосочные кабысдохи, лелея надежду на вкусный кусочек, брошенный сердобольной рукой.
С приходом капитализма заведение обрело некоторый лоск, но «контингент» изменился не слишком, разве что исчезли подвальные типы, словно сошедшие со страниц больных романов Достоевского.
Здесь у меня свидание с опером, о котором говорил Акулыч. Выстояв очередь и получив свои порции, усаживаемся на высокие табуреточки у окна. Поглощаем стряпню и негромко общаемся.
Опер – коренастый, лет тридцати, смахивающий на Есенина: тот же детский овал открытого лица, пухлые губы, бледно-голубые глаза, только желтые волосы острижены ежиком. На нем подбитая ветром кожаная коричневая куртка, надетая поверх серого свитера и пиджака. Голос у опера – густой, мягкий, прямо-таки оперный баритон, не слишком вяжущийся с его внешностью и словно существующий отдельно. Мне даже кажется, что, если внимательно приглядеться, можно увидеть этот голос, темным вибрирующим облачком парящий в воздухе.