Социальный стандарт и банальность царствовали здесь во всем. Справа по курсу, в обрамлении выгоревших, раздвинутых твердой рукой Любови Филипповны штор, зиял ноябрьский пейзаж. Вдоль неопределенного цвета стен водружались близнецы-кровати с низкорослыми тумбочками в изголовьях. Стену напротив окна занимал трехстворчатый шкаф под орех, той же, что кровати и тумбочки, второсортной подмосковной фабрики.
Каждый из предметов меблировки был переименован Бертой на свой лад. Шкаф переплавился в «шифоньер» с ерническим интонационным перескоком, как на нижнюю ступеньку, на мягком знаке. Тумбочки были окрещены «кнехтами», что являлось термином не только судовой оснастки, а по-немецки обозначало еще «крепостных», «батраков». Кровати, в зависимости от Бертиного настроения, носили два названия. В приемлемые для нее дни они оставались «койко-местами», в дни совсем для нее отвратные становились «нарами». Она умела подчеркнуть разницу в выражениях: «прилечь на койко-место» или «опуститься на нары».
И все же светилось в этом казенном унынии заметное с порога яркое пятно – ровно полподоконника, – словно забредший сюда по ошибке художник, ужаснувшись увиденному, выдавил на свободную поверхность, как на палитру, краски для будущей непременно веселой картины.
Первым делом Берта шагнула к раковине в углу за дверью, неспешно подмигнула своему отражению в настенном зеркальце и извлекла из кармана куртки ту вещицу, что так тщательно оберегала от глаз Цербера. Это был фарфоровый двенадцатисантиметровый клоун, облаченный в желтую концертную блузу, заправленную в синие, не по размеру, штаны с одной косой бретелькой. Ворот блузы венчал оранжевый бант, из-под черного цилиндрика смеялись лукавые в морщинках глаза, нижнюю часть лица занимали малиновый нос-бульба и аналогичного цвета рот в улыбке от уха до уха. У клоуна имелся дефект: был отбит круглый набалдашник правого ботинка. Однако еще на улице Берта опробовала его на устойчивость: на ногах он держался – значит, годился в ее коллекцию. «Так-то, брат, – констатировала она, подставляя намыленного клоуна под струю воды, – лопни, но держи фасон!» Промокнув клоуна ручным полотенцем, она подошла к подоконнику, черным маркером разделенному Любовью Филипповной пополам, и, прежде чем внедрить того в фарфорово-глиняный коллектив, вновь обратилась к нему: «Так-то лучше, в этом строю ты оценишь главное жизненное преимущество, поймешь, что не одинок». Она застыла над разномастной компанией, покачивая головой, словно ожидала услышать аплодисменты в сторону новичка. Затем объявила: «Боюсь, всем вам на днях придется перебраться в темницу. Цербер не на шутку разъярился. Ну-у, не печальтесь, недра „кнехтов“ все лучше мусорных контейнеров».
В плотном, но не преступающем черты строю находились персонажи разной степени ущербности. Целилась стрелами на север и на юг парочка безносых амуров с отколотыми кудрями. В маске со стертыми красками замер в танцевальном па персонаж из веселого венецианского карнавала. Разыгрывалась сценка из старинной жизни, где кавалер во фраке с расходящимися полами преклонил колено пред однорукой дамой в небесно-голубом пышном платье. Застыл в полупоклоне тонконогий элегантный скрипач со смычком и грифом от отсутствующей скрипки в опущенных руках. Присел на пенек, наигрывая неведомую мелодию на остатке отбитой дудочки, юный пастушок. Не было здесь только зверья. К фигуркам животных Берта питала равнодушие. Ее привлекали исключительно только человеки, преимущественно творческих призваний.
Страсть Берты к фигуркам из фарфора имела фамильные корни. В ней был повинен ее отец – обрусевший поволжский немец с запутанной трагической судьбой. Небольшая восхитительная коллекция статуэток Мейсенской фарфоровой мануфактуры, сколько помнила себя Берта, пестрела на полке серванта их с теткой квартиры. Непревзойденным украшением, венцом коллекции, были «Танцор» и «Паяц» мастера Кендлера. «Танцор» был красочнее, эффектнее одетого в скромный белый костюм «Паяца». Но маленькая Берта, тайно от тетки, брала с собой на ночь в кровать именно «Паяца» и там, теребя покрытые позолотой пуговицы его курточки, крупные капли-серьги, прежде чем уснуть, заговорщически с ним шепталась. А ранним утром, бесшумно пробегая на цыпочках по прохладному полу гостиной, аккуратно водружала его на место.
И теперь, в иных жизненных декорациях, ее коллекция на подоконнике была чуть ли не единственным островком, напоминавшим о безвозвратно затонувшем прошлом.
Соседку по комнате, заядлую кляузницу Любовь Филипповну, Берта про себя именовала «Любка – плесневая юбка». По ощущениям Берты, от той исходил неистребимый запах старого затхлого сундука. При поступлении в интернат-богадельню заслуженных работников культуры, вслед за положенной профилактической беседой с руководством, Берту поместили на койку накануне «отошедшей» режиссерши одного подмосковного театра. Через неделю жизни рядом с Любовью Филипповной Берта уверовала: ее новоявленная соседка внесла немалую лепту в безвременную (спорить нечего) кончину режиссерши.
Ширококостная, полногрудая семидесятивосьмилетняя Любовь Филипповна принадлежала на первый взгляд к разряду «правильных», а по Бертиному заключению, подгнивших смолоду, если не с рождения. Свое пожизненное разложение она вуалировала отработанными за долгую певческую карьеру манерами. Но в истинности или фальшивости человеческих манер провести Берту было почти невозможно – она (после одного рокового случая, о котором позже) мгновенно распознавала цену любым из них. Как выяснилось в день Бертиного заселения, Любовь Филипповна многие годы состояла солисткой ансамбля русской народной песни и пляски. Берта, с детства воспитанная в лучших традициях драматического, оперного и балетного искусства, откровенно презирала народную манеру исполнения. («Этих рьяных плясунов в шароварах и вышитых рубахах навыпуск, этих румяных горлопанок в пыльных сарафанах и усеянных бисером кокошниках!») У нее имелось убеждение: «В такого рода „артисты“ могут податься лишь люди, забракованные на иных творческих фронтах. Ибо подлинное искусство призвано вырывать из сермяжной простоты, а не окунать в нее снова и снова». Исключение для Берты составляли три профессиональных хранителя и носителя русских народных традиций: хореографический ансамбль «Березка», хор Пятницкого и Северный русский народный хор, – этого было достаточно.
До попадания в здешние стены она помыслить не могла, что ей придется (не насмешка ли судьбы?) делить кров с второсортной представительницей певческих «народников». Именно в момент знакомства и признания «народницы» в преданности избранному делу Берта, как ни старалась, не сдержала эмоций. «Какой ужас!» – полушепотом произнесла она и, приложив узкую ладонь к щеке, медленно опустилась на койку. А спустя несколько секунд, отчасти предвкушая, что ее ждет, выдохнула: «За что?» Любовь Филипповна, оставаясь стоять по центру комнаты, замерла на полуслове. В образовавшейся тишине между пожилыми женщинами сверкнул яркий разряд молнии; с этого вечера нелюбовь Берты к жанру народной песни, помимо распеваний, регулярно подкреплялась вредоносными выпадами затаившей крепкую обиду соседки.
Необыкновенно бойкая для своих лет и габаритов Любовь Филипповна распевалась строго по графику: с 10:30 до 11:15, после утренней прогулки, и с 17:00 до 17:45 – перед ужином. По ее выражению, она «не намеревалась терять высшую квалификацию и при самых скверных соседствах». В нередко произносимой в лицо Берте фразе, сопровождаемой тяжелым пристальным взглядом, упор делался на словах «высшую» и «скверных». Начинала солистка с разнорегистровых «о-о-о-о-о», «а-а-а-а-а-», «у-у-у-у-у», потом комбинировала гласные, затем приступала к основному действу. Пела она исключительно форте, приняв в середине комнаты стойку с распростертыми в стороны и к потолку руками. Связки ее дрожали и вибрировали во всех регистрах подобно эвенкийскому варгану. Репертуар варьировался от «Поживем, моя милая, в любви хорошенько» до «Твою мрачную могилу всю слезами обольем». Окружение безмолвствовало, потому как над комнатой находилась нежилая часть здания, внизу располагалась столовая, одной капитальной стеной комната граничила с улицей, через другую стену жили туговатые на уши двойняшки Кацнельсон, филармонические флейтистка и арфистка в прошлом. Таким образом, Берта оставалась единственным прямым слушателем и свидетелем распеваний. Певческих сбоев на ее памяти случилось всего два. Когда прошлогодней зимой соседку сразило ОРЗ и с высокой температурой она слегла на несколько дней в отсутствие сил и голоса и в легендарный приезд по весне ее троюродной сестры из Вышнего Волочка, с которой день напролет воскрешались воспоминания юности.