Младшая дочка Анне-Марии, Эрика-Вильгельмина, еще даже не была просватана. Хотя в восемнадцать лет пора бы…
– Ну так что же случилось?
– Ко мне посватался барон фон Опперман…
– Теперь мне все ясно.
Этот брак любимая племянница подготавливала уже давно. Сорокалетний барон по здешним меркам считался хорошим женихом; вот если бы только не загадочная смерть его первой жены и не странные порядки, заведенные в усадьбе, где трое детишек воспитывались, словно солдаты в казарме, и наказывались за малейшую провинность. Анне-Мария считала, что барон будет любить и баловать Эрику, а вот Гаккельн в этом вовсе не был уверен. Любезность фон Оппермана ему доверия не внушала.
– Дядюшка, я не пойду за него, лучше утоплюсь! – выкрикнула Эрика и заплакала.
– А что же делать? – Вдруг Гаккельна осенило: – У тебя есть на примете другой жених?
– Есть! Есть!
– И кто же это? – спросил Гаккельн.
– Это Валентин фон Биппен!
– Я такого человека не знаю.
– Знаешь, дядюшка! Он прошлой осенью приезжал с Карлом, и мы обручились!
– Прошлой осенью? С Карлом? – тут Гаккельн сообразил, о ком речь. – Этого только не хватало!
Карл-Ульрих, старший брат Эрики, прибыл к родителям на побывку и привез с собой товарища-измайловца. Дело житейское – и неужто в усадьбе Лейнартов не прокормят лишнего гостя? Побывка длилась две недели, и за это время Валентин успел разозлить решительно всех. Он был из породы острословов, но не тех, что роняют тонкое словцо раз в день, не чаще. Это был острослов разговорчивый и способный слышать лишь самого себя. Только неопытная Эрика могла принять это словоизвержение за светский придворный лоск.
Но Валентин – офицер, поручик, столичный житель, он молод, добродушен и подходит Эрике куда больше, чем барон фон Опперман.
– Дядюшка, миленький, я дала ему слово! – рыдая, еле выговорила Эрика. – Или он – или я утоплюсь в твоем пруду!
– И чего же ты хочешь?
– Помоги мне уехать в Санкт-Петербург!
– Ого! Это… это невозможно!..
– Почему? Ты дашь мне в долг денег, дашь лошадь, и я прекрасно доеду…
– Дурочка, ты не представляешь себе, как это далеко! Разве Карл не сказал тебе, сколько дней добирался до Лейнартхофа? По меньшей мере десять дней, ты уж мне поверь. И они ехали вдвоем, да с денщиками, и были вооружены…
– Ты мне дашь свои пистолеты! – воскликнула Эрика. – И научишь стрелять!
– Даже если я дам тебе мортиру, всякий сразу поймет, что ты – девочка, а не мальчик! – сердито сказал Гаккельн. – Я не могу отпустить тебя одну. Не могу – и точка!
– Значит, мне остается только одно!
– Да ты же не продержишься десять дней в мужском седле! Ты в лучшем случае доедешь до Митавы, а там свалишься с лошади и будешь три дня отлеживаться в каком-нибудь трактире. А за это время тебя найдут родители. Подумай сама… – пробовал образумить девицу Гаккельн. В ответ были только рыдания.
Он отлично понимал, что жениха Эрике нашли самого неподходящего. Но чем он мог помочь? Пожалеть разве? Где бы ни попыталась Эрика скрыться – ее найдут, вернут домой, и лучше ее отношения с женихом от этого не станут. И все же, все же…
Гаккельн глядел-глядел на плачущую девушку, которая годилась ему во внучки, и сам чуть не прослезился. От этакого смятения мыслей и чувств он, почитавший себя вольнодумцем, вдруг беззвучно произнес: «Господи!..»
И в это единственное слово была вложена целая спрессованная речь:
– Господи, дай способ помочь бедному дитяти, дай способ уберечь ее от жениха, чья жестокость известна всей Курляндии! Этот жених заморочил голову моей дурочке-племяннице и ее бестолковому супругу, но, Господи, Ты-то видишь правду!..
Полет мысли к небесам совершается мгновенно, а ответ на нее может последовать через несколько минут, ибо движения земных и плотских тел медлительны. Вот Гаккельн и по плечу Эрику похлопал, и уже собрался звать экономку, чтобы приготовила какое-нибудь питье, помогла утешить, – и тут лишь в той части усадьбы, где маленький курдоннер и крыльцо для гостей, раздались голоса.
Гаккельн никого не ждал в такое время и первым делом подумал о родителях Эрики.
– Сиди тут и никуда не уходи! – велел он родственнице. – И сиди тихо, как мышка! А я попробую с ними разумно поговорить.
Он вышел в кабинет и встал, приосанившись, напротив двери. Голоса приближались, дверь отворилась, вошел бывший денщик Гарлиб.
– К вашей милости господа, имен не знаю – они не назвались…
– Любопытно. Зови.
Как у всякого отставного военного, у Гаккельна было в кабинете оружие, да и заряженное, конечно: это для сельского жителя вещь обязательная. Хотя Гаккельн и не был избыточно строг к своим землепашцам, но если по соседству вспыхнет бунт – то ведь и эти, казалось бы, сытые и надежные, опьянеют от собственной дури и пойдут крушить все вокруг, такие случаи бывали.
Вошли двое, в длинных плащах, в нахлобученных чуть ли не ниже ушей шляпах, той особой походкой, которую усваивает всякий, к чьим сапогам обычно пристегнуты шпоры.
– Простите, сударь, что мы врываемся, как разбойники, – сказал тот, что, верно, считал себя старшим, и сказал с заметным акцентом. – Поверьте, вам ничто не угрожает. Мы ищем несчастное беспомощное существо, сбежавшее от своих опекунов, и погоня завела нас сюда. Простите, что не знаем вашего почтенного имени и не можем обратиться к вам, как подобает благородным людям…
– Я драгунский капитан в отставке, Карл Фридрих Август фон Гаккельн, – спокойно ответил хозяин дома, положив руку на край стола, где под нарочно раскрытым географическим атласом лежали пистолеты.
– Гаккельн?! Не может быть! Чудо, истинное чудо! – И тут ночной гость перешел на русский язык: – Карл Федорович, ты не узнаешь меня?
Русский был ему куда более привычен.
– Покажись, открой лицо, – по-немецки велел Гаккельн.
– Да, конечно!
Гость сорвал треуголку – и Гаккельн ахнул.
– Ах ты… ах ты, старый чертяка! – воскликнул он по-русски, а по-немецки продолжал: – Иди сюда, я обниму тебя! Ты жив, ты уцелел! Михаэль! Мишка! Черт бы тебя побрал!
Михаэль-Мишка был молодым человеком лет двадцати восьми, ростом чуть выше среднего, худощавым и светловолосым. Эту внешность дамы назвали бы ангельской – невзирая, что нос длинноват и остер, рот тонкогуб и великоват, улыбка – от уха до уха. В полумраке кабинета черты лица от темных теней казались заточенными до бритвенной остроты, но днем, да на солнце, и волосы обрели бы золотистый блеск, и глаза явились синими, синее неба и моря, и всякий, глянув на это лицо, сказал бы: вот большой шутник, проказник, с которым лучше не ссориться…
Боевые товарищи обнялись и принялись лупить друг друга ладонями по плечам, выкрикивая по-немецки и по-русски какие-то имена, какие-то названия сел и городов, ужасаясь и восторгаясь.