Сол не пошевелился. Он перестал дышать. Во всей вселенной не было ничего, кроме его собственных пальцев в нескольких сантиметрах от лица. Кожа руки была белой, как у личинки, и местами шелушилась, волоски на тыльной стороне ладони казались очень черными. Сол смотрел на эти волоски с чувством глубокого, благоговейного страха. Его рука почти просвечивала в луче фонарика. Он различал слои мышц, изящный рисунок сухожилий и голубых вен, мягко пульсировавших в одном ритме с бешено колотящимся сердцем.
– Du, raus.
Время замедлилось и повернуло вспять. Вся жизнь Сола, каждая секунда его жизни, все минуты упоения и банальные, забытые вечера – все вело к этому мгновению, к этому пересечению осей. Губы его дернулись в мрачной полуулыбке. Он уже давно решил, что его-то они никогда не заставят выйти в ночь. Им придется убить его здесь, перед всеми остальными. Он заставит их сделать это, когда сам того захочет: ничего другого диктовать им он не мог. Сол совершенно успокоился.
– Schnell! – Один из эсэсовцев заорал на него, а потом оба шагнули вперед.
Ослепленный светом фонаря, Сол почувствовал запах мокрого сукна и сладковатый запах шнапса, ощутил, как его лица коснулся холодный воздух. Тело его сжалось: вот-вот грубые, безжалостные руки схватят его.
– Nein![4]– резко бросил оберст.
Сол видел только его силуэт в снопе яркого света. Оберст шагнул вперед, а эсэсовцы торопливо отступили. Казалось, время замерло. Сол широко раскрытыми глазами смотрел на темную фигуру. Никто не произнес ни слова. Клубы пара от их дыхания висели в воздухе.
– Komm! – тихо сказал оберст.
Это прозвучало совсем не как команда – спокойно, почти нежно, словно кто-то звал любимую собаку или уговаривал младенца сделать первые неуверенные шаги.
Сол стиснул зубы и закрыл глаза. Если они его тронут, он будет кусаться. Он вопьется им в глотку. Он будет грызть и рвать их вены и хрящи, и им придется стрелять, им придется стрелять, он заставит их…
– Komm! – Оберст слегка коснулся его колена. Сол оскалил зубы.
«Ну, давай, гад, посмотришь, как я разорву твой рот и вытащу твои кишки… »
– Komm!
И тут Сол почувствовал это. Что-то ударило его, хотя никто из немцев не пошевелился и не сдвинулся ни на дюйм. Он тонко вскрикнул от дикой боли. Что-то ударило, а потом вошло в него.
Сол чувствовал это так же отчетливо, как если бы кто-то загнал ему стальной штырь в тело. Но никто до него не дотронулся. Никто даже не приблизился к нему. Он снова вскрикнул, и тут его челюсти сомкнулись, будто их сжала невидимая сила.
– Komm her, du, Jude![5]
Сол чувствовал это. Что-то вошло в него, рывком выпрямило спину, отчего его руки и ноги беспорядочно задергались. Это было в нем. Его мозг стиснули словно щипцами, и сжимали, сжимали… Сол попытался крикнуть, но это не позволило ему. Он дико заметался на соломе, мысли заработали вразнобой, моча потекла по штанине. Потом тело его неестественно выгнулось, и он шлепнулся на пол. Охранники сделали шаг назад.
– Steh auf![6]
Тело Сола снова выгнулось, его подкинуло, он поднялся на колени. Руки тряслись и метались сами по себе. Он чувствовал чье-то холодное присутствие в своем мозгу, нечто завернутое в сверкающий кокон боли. Какие-то образы плясали перед его взором.
Сол встал.
– Geh![7]
Он услышал, как один из охранников хрипло рассмеялся, ощутил запах сукна и стали, уколы холодных заноз под ногами. Он метнулся в сторону открытой двери – прямоугольника белого слепящего света. Оберст спокойно пошел за ним, похлопывая себя перчаткой по ноге. Сол споткнулся на скользких ступеньках и чуть не упал, но невидимая рука, которая сжала его мозг и огненными иглами прожгла тело, заставила его выпрямиться. Не чувствуя холода, он пошел босиком по снегу и смерзшейся грязи впереди остальных к ожидавшему грузовику.
«Я буду жить»,– подумал Соломон Ласки, но магический этот ритм распался на куски и улетел, унесенный ураганом беззвучного ледяного смеха и воли, стократ сильнее, чем его собственная.
Книга перваяГамбиты
Глава 1
Чарлстон
Пятница, 12 декабря 1980 г.
Я знала, что Нина отнесет смерть этого битла Джона на свой счет. Полагаю, что это проявление очень дурного вкуса. Она аккуратно разложила свой альбом с вырезками из газет на моем журнальном столике красного дерева. Эти прозаические констатации смертей на самом деле представляли собой хронологию всех ее Подпиток. Улыбка Нины Дрейтон сияла, как обычно, но в ее бледно-голубых глазах не было и намека на теплоту.
– Надо подождать Вилли,– сказала я.
– Ну конечно, Мелани, ты, как всегда, права. Какая я глупая. Я ведь знаю наши правила.– Нина встала и начала расхаживать по комнате, иногда бесцельно касаясь чего-то или сдержанно восторгаясь керамическими статуэтками и кружевами.
Когда-то эта часть дома была оранжереей, но теперь я использую ее как комнату для шитья. Растениям здесь по-прежнему доставалось немного солнечного света по утрам. Днем комната выглядела теплой и уютной благодаря солнцу, но с приходом зимы ночью здесь было слишком прохладно. И потом, мне очень не нравилось впечатление темноты, подступающей к этим бесчисленным стеклам.
– Обожаю этот дом.– Нина повернулась ко мне и улыбнулась.– Просто не могу передать, как я всегда жду возвращения в Чарлстон. Нам нужно проводить здесь все наши встречи.
Но я-то знала, как Нина ненавидит и этот город, и этот дом.
– Вилли может обидеться,– сказала я.– Ты же знаешь, как он любит похвастаться своим домом в Голливуде. И своими новыми девочками.
– И мальчиками.– Нина засмеялась. Она здорово изменилась и потускнела, но ее смех остался прежним. Это был все тот же хрипловатый детский смех, который я услышала впервые много лет назад. Именно из-за этого смеха меня тогда потянуло к ней; тепло одной девчушки притягивает другую одинокую девочку-подростка, как пламя – мотылька. Теперь же смех этот лишь обжег меня холодом и заставил еще больше насторожиться. За прошедшие десятилетия слишком много мотыльков слеталось на пламя Нины.
– Давай выпьем чаю,– предложила я.
Мистер Торн принес чай в моих самых лучших фарфоровых чашках. Мы с Ниной сидели в медленно передвигающихся квадратах солнечного света и тихо разговаривали о всяких пустяках: об экономике, в которой мы обе ничего не понимали; о совершенно вульгарной публике, с которой приходится теперь сталкиваться, летая самолетами. Если бы кто-нибудь заглянул из сада в окно, то подумал бы, что видит стареющую, но все еще привлекательную племянницу, навещающую любимую тетушку. (Никто не мог бы принять нас за мать и дочь: тут я не уступлю.) Обычно меня считают хорошо одетой, если не совсем стильной женщиной. Господь свидетель, я довольно дорого плачу за шерстяные юбки и шелковые блузки, которые мне присылают из Шотландии и Франции. Но рядом с Ниной мой гардероб всегда выглядит безвкусным. В тот день на ней было элегантное светло-голубое платье, которое обошлось ей в несколько тысяч долларов, если я правильно угадала модельера. Этот цвет так оттенял ее лицо, что оно казалось еще более совершенным, чем обычно, и подчеркивал голубизну ее глаз. Волосы Нины поседели, как и мои, но она по-прежнему носила их длинными, закрепив бареткой, и это ее не портило; напротив, Нина выглядела шикарно и моложаво, а у меня было ощущение, что мои короткие искусственные локоны блестят от синьки.