– Спросите сами себя, – говорю я, покрепче сжимая руку воображаемой Тэсс. – Куда вы направитесь теперь, когда Эдем остался позади?
Почти сразу же вверх взлетает чья-то рука. Парнишка, сидящий в задних рядах, которого я никогда не вызывал, никогда даже не замечал до сегодняшнего дня.
– Да? – смотрю я ему в глаза.
– Этот вопрос будет на экзамене?
Меня зовут Дэвид Аллман. Я профессор кафедры английской литературы в Колумбийском университете в Манхэттене, специалист по мифологии и иудео-христианским священным текстам, но моя настоящая специализация – книга, критическое исследование которой оправдывает мой пожизненный контракт преподавателя в Лиге плюща[2]и приглашения в разнообразные малоосмысленные академические тусовки по всему миру, – это поэма Милтона «Рай утраченный». Падшие ангелы, змий-искуситель, Адам и Ева, первородный грех. Эпическая поэма семнадцатого века, пересказывающая библейские сюжеты, но под весьма лукавым углом зрения, предполагающим, вероятно, даже сочувствие по отношению к Сатане, предводителю восставших ангелов, которому надоел сварливый авторитарный Бог и который порвал с Ним и бежал, чтобы сеять беды и несчастья среди людского племени.
Это довольно странный и забавный (люди набожные и благочестивые могут даже назвать его лицемерным) способ зарабатывать на жизнь: я всю жизнь занимаюсь тем, что преподаю вещи, в которые сам не верю. Атеист, изучающий библейские тексты. Эксперт по демонам, который уверен, что зло – порождение самого человека, его собственное изобретение. Я написал множество эссе о чудесах: об исцелении прокаженных, о превращении воды в вино, об экзорцизме, изгнании демонов, – но ни разу в жизни не видел ни единого фокуса, которому не нашлось бы разумного объяснения. Оправдание всем этим противоречиям заключается для меня в том, что на свете существуют некоторые вещи и понятия, которые имеют смысл – в культурном аспекте, – но не существуют в действительности. Дьявол. Ангелы. Рай. Ад. Это все – часть нашей жизни, пусть даже мы никогда их не видели, никогда к ним не прикасались, никогда не имели доказательств, что они реально существуют. Вещи и понятия, которые просто вбиты нам в мозги.
Ум в себе
Обрел свое пространство и создать
В себе из Рая – Ад и Рай из Ада
Он может.
Это Джон Милтон говорит устами Сатаны, это его самое великолепное произведение, самая блестящая выдумка. А я по воле судьбы верю, что этот старикан – вернее, оба этих старых моих приятеля – очень правильно это поняли и высказали.
Воздух над Морнингсайдом, кампусом Колумбийского университета, влажен, в нем прямо-таки висит обычное предэкзаменационное напряжение, и лишь легкий нью-йоркский дождичек немного разряжает и очищает атмосферу. Я только что закончил свою последнюю в весеннем семестре лекцию, и это событие, как всегда, приносит мне горько-сладкое чувство облегчения, осознание того, что еще один учебный год остался позади (подготовка к лекциям, заседания кафедры и выставление оценок тоже почти закончены), но также, что прошел еще один год жизни, и это с тревожным щелчком зафиксировал мой личный одометр[3]. И тем не менее, в отличие от многих закоренелых ворчунов, что окружают меня на общих факультетских мероприятиях и бессмысленно ссорятся по поводу порядка ведения заседаний кафедры, мне по-прежнему нравится преподавать, по-прежнему нравятся студенты, которые впервые встречаются с настоящей литературой, литературой для взрослых. Да, для большинства из них пребывание здесь – это всего лишь предварительный этап перед Чем-То, Что Принесет Серьезные Деньги, подготовка для того, чтобы стать врачом или юристом, чтобы удачно выйти замуж за богача… Но большинство все же еще не вышло из того состояния, в котором до них можно дотянуться, когда их еще можно чем-то увлечь, расшевелить. Если не мне, то поэзии.
Время – начало третьего. Сейчас мне нужно пройти через мощенный плиткой плац в свой кабинет в здании философского факультета, оставить там пачку запоздалых эссе, которые студенты с виноватым видом сложили на столе в аудитории, а затем тащиться в центр города на встречу с Элейн О’Брайен, на наши ежегодные, традиционные в конце весеннего семестра посиделки в баре «Устрица».
Хотя Элейн преподает на психологическом факультете, у меня с ней более близкие отношения, чем с кем-либо на кафедре английской литературы. Ближе, чем с кем-либо из моих знакомых в Нью-Йорке. Она того же возраста, что и я, – подтянутая, спортивная, постоянно играющая в сквош, способная пробежать половину марафонской дистанции женщина сорока трех лет. Вдова – ее муж скончался от неизвестно откуда взявшегося апоплексического удара четыре года назад, в тот самый год, когда я устроился в Колумбийский университет. Она сразу мне понравилась. У нее было то, что я после длительных размышлений стал считать серьезным чувством юмора: она редко шутит, однако умеет подмечать абсурдности нашего мира с остроумием, одновременно уничтожающим и оставляющим место надежде. И еще – она красива какой-то спокойной красотой. По крайней мере, я бы назвал это так, хотя я человек женатый – на сегодняшний день, во всяком случае. Поэтому подобного рода восхищение коллегой женского пола и наши приятельские посиделки за стаканом вполне можно считать «неуместными», как любят определять практически все виды человеческих взаимоотношений строгие приверженцы университетского кодекса поведения.
Тем не менее между Элейн и мной никогда не было ничего, хотя бы отдаленно напоминающего что-то неуместное. Ни единого поцелуя тайком перед тем, как она сядет в свой поезд на Нью-Хейвен, никакого флирта, никаких спекуляций на тему, что могло бы произойти, очутись мы в одном номере в какой-нибудь гостинице в Мидтауне, и как бы мы потом выглядели, после того как хотя бы один разок оказались в постели. Препятствует нам отнюдь не сдержанность чувств (мне так, во всяком случае, кажется) и вовсе не наше общее уважение к моим клятвам в супружеской верности: нам обоим отлично известно, что моя жена все эти клятвы еще год назад выбросила на помойку, променяв меня на этого надутого хлыща с физического факультета, этого самодовольного и вечно ухмыляющегося кретина, специалиста по теории струн[4]Уилла Джангера. Уверен, что я и О’Брайен (в Элейн она превращается только после третьего мартини) ни на шаг не продвинулись в этом направлении потому, что это могло бы испоганить то, что у нас уже есть. А что у нас есть? Глубокая, хотя и лишенная какого-либо сексуального подтекста близость и тесная связь того типа, которого у меня никогда не было ни с одним мужчиной или женщиной с самого детства, а вероятнее всего, даже и в детстве.