— Дело не только во мне, но и в тебе. Ты и сама могла бы немало рассказать мне о Хуане. В таких делах, как ревность, ты уж точно разбираешься лучше меня.
Мануэль неплохо изучил меня за несколько месяцев. Мы познакомились весной, когда бабушка с дедушкой в последний раз навещали меня в Мадриде. В тот день на мне был английский костюм и шейный платок от «Гермес», бабушкин подарок. Я нетерпеливо мерила шагами вестибюль отеля «Палас» в ожидании стариков и вдруг увидела его. Мануэль показался мне пришельцем из давно минувшей эпохи. Седой как лунь, синеглазый, с прозрачной кожей, густыми бровями и неожиданно яркими, чувственными губами. Он сидел нога на ногу в глубоком, обтянутом штофом кресле в стиле ар-нуво и с угрюмым видом курил. Тогда меня привлек не только колоритный вид незнакомца, но и то, как самозабвенно он вдыхал сигаретный дым. Позже Мануэль признался, что сразу обратил на меня внимание: в Мадриде нечасто встретишь девушку смуглую, как уроженка тропиков, и высокую, словно скандинавка. Мне уже приходилось слышать такое. Сама я ужасно стеснялась своих метра семидесяти пяти и чувствовала себя вовсе не привлекательной девушкой, а нескладным жирафенком. Кроме всего прочего, у меня были огромные глаза, влажные и печальные, совсем как у этих животных.
Я уселась в кресло напротив незнакомца, и он рассеянно улыбнулся мне с видом нетерпеливого пассажира в зале ожидания. Вскоре из лифта выплыла бабушка, а вслед за ней дед. Мой дедушка был красивым семидесятилетним мужчиной, надежно защищенным от окружающего мира непроницаемой самоуверенностью. Шагая рядом с супругой, он слегка наклонялся вперед, словно стеснялся своего роста. Бабушка, миниатюрная и стройная, отличалась заученной, неестественной элегантностью, которую посторонние часто принимали за высокомерие. Бежевый костюм сидел на ней великолепно, волосы были уложены в безупречную прическу. Приметив меня, бабушка заулыбалась. Прежде чем поцеловать, дедушка взял меня за плечи и долго рассматривал. Он всегда так делал, но в тот раз мне показалось, будто дед решает, когда же я наконец вырасту и перестану нуждаться в его опеке.
Едва старики выпустили меня из объятий, незнакомец подошел к нам и деликатно представился. Он оказался гидом, которого прислали из агентства, чтобы отвезти нас в Эскориал[3]. На Мануэле был темно-синий макинтош и клетчатый шарф; я навсегда запомнила название его сигарет: «Дукат». Гид проводил нас к своей машине, новенькому черному «сеату».
По дороге бабушка с дедом затеяли обстоятельное сравнение политики Франко и диктатора, который много лет правил нашей страной. Когда старики увлеклись городскими пейзажами, Мануэль переключил внимание на меня, забросав вопросами об увлечениях, друзьях и о том, нравится ли мне Мадрид. Он рассказал, что преподает в университете и что предметом его особого интереса с недавних пор стала история Хуаны Кастильской и Филиппа Красивого. Мануэль спросил, доводилось ли мне слышать о них. Совсем немного, ответила я. Хуана — это та королева, которая сошла с ума от любви? Так гласит легенда, смиренно отозвался Мануэль. В действительности все было куда сложнее, но кому охота углубляться в дела давно минувших дней. Хуана была матерью императора Карла I Испанского — в Германии его именовали Карлом V, над владениями которого никогда не заходило солнце. И бабушкой Филиппа II, короля, построившего тот самый Эскориал, в который мы направлялись.
Откровенно говоря, я вечно путаюсь во всех этих королях и королевах, призналась я. Мануэль рассмеялся. Хуана — это особая статья, заявил он, совершенно особенная.
На вид Мануэлю было около сорока. Он, как и я, рано остался сиротой. Наш новый знакомый блестяще справился с ролью гида, несмотря на то что исполнял ее впервые в жизни. По словам Мануэля, он подменял приболевшего приятеля.
Впервые я побывала в Эскориале сразу по приезде в Испанию, с экскурсоводом, который на полной скорости протащил нас по залам. Тем приятнее было пройтись по монастырю в компании профессора истории, который в мельчайших подробностях изучил эпоху Филиппа II и завораживал слушателей подробным, захватывающим, страстным повествованием о ней. О своем предмете Мануэль знал решительно все. Казалось, перед нами пришелец из прошлого, рожденный на рубеже пятнадцатого и шестнадцатого столетий. Увидев озаренный солнцем портрет Филиппа Красивого, я не без тревоги заметила отчетливое сходство принца с нашим гидом. Мануэль как раз остановился подле картины, не прерывая рассказ о первой встрече Хуаны и Филиппа. Он говорил так убежденно и живо, словно сам присутствовал при их венчании. Тут бабушка прервала гида, заинтересовавшись креслом, стоящим у противоположной стены. Мануэль объяснил, что в нем часто сидел тяжелобольной король. И тут пустился в долгий рассказ о многочисленных недугах Филиппа, о добившей его подагре, о его религиозном фанатизме, о четырех женах, которых он одну за другой свел в могилу. Филипп бичевал себя, носил терновый венец. Благочестивый король совокуплялся со своими женами через простыню со специальным отверстием. Он заставлял их молиться вслух во время соития, а познав наслаждение, истово каялся. (На этом месте бабушка уставилась в пол, дедушка выразительно покосился на меня, давая понять, что в присутствии юной девушки подобные разговоры неуместны, однако наш гид как ни в чем не бывало продолжал рассказ.)
Перед отъездом в Лондон бабушка отдала мне старые бумаги из маминого секретера. После похорон родителей я вызвалась помочь Мариите, нашей старой домработнице, навести порядок в доме. Несмотря на протесты старушки — что ты удумала, дочка, не ходи, я сама! — я все же увязалась за ней и присланной ей в помощь прислугой из дядиного дома. Я видела, как опустошают шкафы, снимают книги с полок, передвигают кухонную мебель, письменные столы, тумбочки. Каждый человек оставляет после себя целую гору бумаг, и я твердо решила сохранить все, что найдется в доме. «Твой дед забрал счета и страховые полисы. О других бумагах он ничего не говорил. Если хочешь, я могу подержать их у себя, пока ты не подрастешь», — предложила Мариита. Я перебрала кучу одежды, обуви, белья и простыней, решая, что может мне пригодиться, а что надлежит сложить в коробки и отнести монашкам, но так и не смогла притронуться к бумагам: при одном взгляде на бисерный, заостренный почерк матери и стремительные каракули отца меня начинали душить рыдания. Прошло почти пять лет, прежде чем я решила, что готова к этому испытанию. Вернувшись в интернат, я расположилась в отведенной мне комнатушке с железной кроватью, платяным шкафом, умывальником и маленьким окошком, в которое виднелись ветви деревьев, покрытые молодой весенней зеленью. В первые годы в интернате я спала в большом дортуаре с узким проходом посередине и маленькими отсеками по обеим сторонам, скрытыми друг от друга накрахмаленными белыми занавесками. Каждый день, зимой и летом, монашка будила нас в семь утра громкими хлопками в ладоши. За пять минут она обходила весь Дортуар от отсека к отсеку, отдергивая занавески, дабы убедиться, что мы уже вскочили с постелей и приступили к умыванию. Подобная тактика не переставала меня возмущать. К счастью, в последний год меня переселили в отдельную комнатку в крыле для старших. Это было все равно что сменить дешевый пансион на пятизвездочный отель. Добрая матушка Луиса Магдалена, ответственная за крыло и лазарет, знала, что меня терзает бессонница, и разрешала мне засиживаться допоздна.