В тот вечер, о котором идет речь, я танцевал, войдя в свое обычное состояние притворного ослепления, и вдруг заметил человека, восхитительно исполнявшего фокстрот. Я сразу же узнал его. Это лицо нельзя ни с кем спутать – поразительная внешность. Правда, раньше я видел этого человека лишь на фотографиях. Бледная, как у прокаженного, кожа, хлещущие по щекам крысиные хвосты длинных волос, лицо, похожее на лик Христа и свидетельствующее о полном физическом и духовном разложении. Это был Дадзай Осаму, автор популярных романов, образ самого отчаяния, которому поклонялись бесчисленные читатели нового поколения.
Таким образом я оказался на одной танцевальной площадке с самым великолепным писателем нашего времени, князем Мышкиным эпохи Безоговорочной Капитуляции, выразителем болезненных послевоенных настроений, омерзительной карикатурой на японский пессимизм с торговой маркой «Nipponsei». Я уважал редкий талант Дадзая, но к нему самому испытывал сильное отвращение. Темные круги под глазами свидетельствовали о пороках, жертвой которых он пал, – алкоголизме, пристрастии к наркотикам и сексуальной распущенности.
Он воспевал отчаяние, ненавидя и разрушая себя. Попытка совершить сидзу – двойное самоубийство – закончилась смертью проститутки, с которой он договорился вместе уйти из жизни. Сам Дадзай остался жив, покрыв себя позором. Семья отреклась от него. Дадзай Осаму – яркий представитель поколения, которое отвергла смерть. Он был похож на захламленный ненужным товаром и излишками склад в эпоху, когда пропагандировалось строгое нормирование и шла распродажа обанкротившейся японской культуры. "Мои современники сделали из него героя. Впрочем, нет, Дадзай для них больше, чем герой. Они канонизировали его. Любой, кто добровольно осквернял себя и изображал подонка, неизбежно становился в глазах соотечественников святым.
Дадзай так громко протестовал против жизни, что потрясенные зрители стали его восхвалять. Он был нашим заляпанным экскрементами козлом отпущения, священным монстром в те времена, когда все святое погибло. Его открытые раны напоминали о ране внутри нас, которую мы скрывали, желая казаться нормальными.
Я ненавидел Дадзая Осаму. Я завидовал ему и боялся его. Он держал передо мной зеркало, отражающее мои скрытые пороки, которых я не желал замечать, охваченный слабоволием и робостью.
Я стал пробираться сквозь толпу к вызывающему у меня омерзение идолу. Он танцевал фокстрот с проституткой, лицо которой покрывал густой слой косметики. На ней декольтированное платье без бретелек из бирюзовой органзы. Такие наряды были модны в 30-х годах. Эта парочка сомнамбул двигалась с закрытыми глазами и напоминала мне впавших в религиозный экстаз танцоров на празднике Мацури[1]. Я завидовал способности Дадзая погружаться в упоительное состояние и тщетно пытался освободиться от контроля сознания и слиться, как и он, с окружающим миром.
Я видел широкую обнаженную спину партнерши Дадзая. Под слоем жира перекатывались мышцы, словно пенные волны бездонного океана. Я с удивлением заметил, что Дадзай вонзает в ее пухлую спину ногти, от которых на коже оставались кровавые борозды. Он почти выдрал родинку, расположенную в выемке позвоночника, и она висела на кусочке побагровевшей кожи словно маленький кровоточащий грибок. Но девица ничего чувствовала. Она не ощутила и моих прикосновений к своей расцарапанной спине.
Как жаль, что по моим пальцам течет не кровь Дадзая. От черной зависти у меня раздувались ноздри, глаза наполнились слезами. Меня охватило жгучее желание уничтожить конкурента. Только убив его, я могу утолить свою безумную жажду. Как бьющийся в истерике ребенок, для которого существует только его страстное желание, выражаемое истошным криком, я повторял снова и снова: «Хочу корону Дадзая, я хочу корону Дадзая». Не в силах выносить эту пытку, я скоро убежал.
Девушка в гардеробе, подавая пальто и резиновые боты, как мне показалось, бросила на меня сочувственный взгляд. Одетый в шикарный смокинг вышибала ночного клуба с бритой, как у бонзы, головой с заговорщическим видом подмигнул гардеробщице, посмеиваясь над тем, как я лихорадочно натягивал свои резиновые боты. Моя мать Сидзуэ запретила мне выходить зимой без этой нелепой обуви. Ее драгоценного подарка, купленного на черном рынке.
Морозный ночной воздух и чистый, только что выпавший снег привели меня в чувство. Надеясь поймать такси, я шел по улице, наслаждаясь похрустыванием снега под ногами. На принадлежавшей ночному клубу автостоянке я увидел молодую женщину, отчаянно ругавшуюся с высоким американцем в военной форме. Он слушал ее, поставив одну ногу на подножку своего джипа. Следовало бы сразу повернуться и уйти, но меня вдруг охватило какое-то странное беспокойство. Я был заворожен изысканной красотой женщины, ее гордым орлиным профилем и сразу же приковавшими к себе мой взор ярко-красными губами.
Женщина походила на дорогую содержанку. На плечи небрежно наброшена длинная, доходившая до лодыжек соболья шуба, из-под которой виднелись стройные, казавшиеся босыми на таком холоде ноги. Женщина стояла на снегу в одних босоножках на высоких каблуках, накрашенные красным лаком ногти только подчеркивали мертвенную белизну кожи. Шатаясь, она колотила белокурого исполина кулачками в грудь, промахиваясь и чуть не падая на него. А тот смеялся в ее перекошенное яростью лицо с ярко-красным ртом и ястребиным носом. Казалось, ее удары выбивают смех из его груди. Я никогда в жизни не видел до такой степени пьяных людей.
Наконец женщина перестала колотить американца и пошла прочь, покачиваясь на высоких каблуках. В два прыжка длинноногий военный догнал беглянку и схватил за плечо. Демонстрируя свою огромную силу, легко поднял ее на руки. Повернувшись, американец увидел меня.
– Эй, ты, Микки Руни в ботах, – окликнул он меня. – Да-да, я к тебе обращаюсь, салага. Иди-ка сюда.
Над нашими головами кружили снежинки, словно стаи белых мотыльков в голубоватом свете уличных фонарей, которые как будто притягивали снег. Меня тоже как магнитом притянули к себе синие глаза солдата. Он выронил из рук свою добычу, и она упала к его ногам. Шуба распахнулась, и я увидел мерцающие белые бедра на фоне зеленовато-голубого шелка подкладки.
– Ты говоришь по-английски?
Я кивнул. Голос американца звучал мягко, в нем не слышалось угрозы. Я взглянул на него снизу вверх. На его лице, удивительно похожем на лицо младенца, пробивающаяся щетина казалась чем-то инородным. Мне всегда трудно определить возраст людей западной расы, но, несмотря на поразительно юное лицо, в американце угадывался человек средних лет. Он ласково улыбался, похожий на добродушного великана. Исходивший от него запах алкоголя окутывал меня словно пары медицинского эфира.
– Ты меня знаешь? Я сатана, – доверительно сообщил он и добавил, чтобы развеселить меня и посмеяться самому: – А почему ты не наступишь ей на живот?
Я понял его вопрос, но подумал, что он шутит.