— Послушай, Аленка, возможно ли, что в том грязном бунгало в Макарске мы умудрились сотворить такое невероятное чудо? — говорит он.
Он встает, нежно отстраняет дочь и составляет соковыжималку сам.
— Мне тоже невдомек, — отвечает Евина мать с улыбкой. А Еве шепчет: — Бунгало вовсе не было грязным. Папины выдумки…
Еве кажется, что это было вчера. Теперь она проводит в ванной битый час, а после того, как приходит на кухню, Алица говорит ей, что она должна побелить себе зубы и на мешки под глазами накладывать пакетики зеленого чая.
— А если ты и в самом деле решила отказаться от всякой прически, тебе придется носить платок!
Иногда ей кажется, что дочь начинает выражаться, как Том.
Вечерами она почти всегда дома. Занималась йогой для начинающих, но спустя полгода занятия бросила: все позы казались ей смешными (это всегда приходилось скрывать от увлеченной инструкторши). И весь парадокс в том, что она окончательно охладела к йоге как раз тогда, когда успешно овладела первыми сложнейшими упражнениями. У нее получалось лучше, чем у остальных, инструкторша хвалила ее, ставила всем в пример, но сама Ева казалась себе нескладехой в этих неестественных позициях. Я могу спокойно стоять на голове, но все равно останусь разведенкой, говорила она себе.
Она любит решать кроссворды, вязать и подолгу смотреть телевизор — плевать, что подумают об этом другие. Художественным фильмам предпочитает документальные, особенно передачи о путешествиях. «Вокруг света» и вовсе пропускает редко. Она никогда не была заядлой туристкой и в действительности путешествия не очень-то и привлекают ее (А что, собственно, еще привлекает меня в жизни? — иной раз спрашивает она себя), но временами пытается вообразить, как сложилась бы ее жизнь, если бы она родилась в какой-нибудь другой стране. Если бы училась, например, в Йемене в женской гимназии.
— В Йемене?! Ты, мама, реально чокнутая, — смеется Алица. — Как тебе что-то подобное вообще приходит в голову?
Ева не знает. Ее ли в том вина?
От телевизора голова полна самых разных рекламных слоганов и куплетов. Разумеется, всякую дребедень ей не хочется запоминать. Но от этого словесного балласта она просто не может избавиться. На прошлой неделе в угловой арке на площади И. П. Павлова она заметила, как мочится какой-то мужчина. Народ себе![2]— вмиг пришло ей в голову. Возмущенно она перевела взгляд на крышу ближайшего дома. Мечта сбывается. Крыша на всю жизнь! Уж не начинается ли так климакс? — посещает ее подчас мысль.
С работы она возвращается подземкой, ибо на машине из-за утренних пробок дорога тянулась бы в два раза дольше. Вагоны бывают так набиты, что невозможно вздохнуть. Если в редких случаях ей удается найти свободное место, она листает газету. Читает одни приложения: «Досуг», «Культуру», «Здоровье», «Финансы»; в местных и зарубежных репортажах лишь проглядывает заголовки. Заставить себя больше интересоваться политикой она не в силах. Скорее руководствуется инстинктом: про себя отмечает, как тот или иной политик ведет себя, как говорит, как одевается.
— Ты выбираешь не партии, не программы, — корит ее Джеф в канун выборов, — ты выбираешь костюмы! Ты выбираешь галстуки!
— Не только, — защищается она устало, зная, что битва уже проиграна, — еще присматриваюсь к их глазам, к улыбке и так далее…
— Выходит, если бы Гребеничек был похож на Ричарда Гира, ты бы голосовала за коммунистов?
Иногда она не может сосредоточиться на чтении и неприметно разглядывает пассажиров — главным образом женщин. Под ногами чувствует тряску и вибрацию многотонной телеги. Как вы справляетесь со всем этим? — иной раз хочется ей спросить их. Не кажется ли вам жизнь невыносимо тяжкой? Как это мы еще здесь существуем? Как это мы, подобно Ирене, не кинулись на рельсы?
ТомВ свои шестьдесят два Вартецкий выглядит все еще безупречно; с весны до осени в школу ездит на велосипеде, два раза в неделю играет в волейбол и каждую пятницу ходит с женой, которая на шестнадцать лет моложе его, в сауну. Многие сослуживицы (женщин в коллективе свыше восьмидесяти процентов) всячески заискивают перед ним, и он противится этому с каким-то унылым, вежливым спокойствием. На вечерах, подобных нынешнем, он напоминает большого добродушного пса, которого мучают дети: все эти поглаживания, поцелуи и плюханья на колени он переносит с завидным терпением, и только когда проявления симпатии переходят границу допустимого, он встает, осторожно сбрасывает с колен подвыпивших сослуживиц и с достоинством удаляется в противоположный угол учительской. Я отыскиваю для него свободный стул, мы чокаемся и непринужденно болтаем. Мимо идет коллега Мразова: она обеими руками держит бумажный подносик, на котором остался лишь жирный отпечаток двух бутербродов, жилистый огрызок бифштекса и желтый кружок лимонной кожуры. Я слегка наклоняюсь к Вартецкому.
— А молоденькие очаровашки вручают признанным педагогам государственные награды, — шепчу я ему.
Мразова оборачивается, сверлит нас язвительным взглядом, но потом растягивает губы в улыбке, которую, вероятно, считает шаловливой; на зубном протезе у нее кусочек яичного желтка. Мразовой лучше было бы окончательно отказаться от шаловливых улыбок, говорю я про себя. Ей надо положить их в какую-нибудь затхлую коробку на шкафу, в котором с октября месяца она хранит летнюю одежду.
— Замечательный вечер, — бросаю я на светский манер.
Двадцать лет назад мы не любили друг друга, но сейчас оба стараемся забыть про это. Тогда она вела у нас математику и начертательную геометрию. Однажды в конце учебного года она вызвала меня к доске и с нескрываемым презрением наблюдала, как я мучаюсь с какой-то проекцией пирамиды.
— Я думала, Томаш, у вас есть фантазия, коли вы считаетесь поэтом… — сказала она ехидно.
— Фантазия-то у меня есть, а вот пространственного воображения не хватает, — ответил я. — Это разные вещи, товарищ учительница.
Она онемела от моей дерзости. Помнит ли такое? Подобных бунтарей у нее было сотни, но всегда ли память сохраняет даже самые нашумевшие мятежи? Инфляция бунтарей. Вспоминаю комичную церемонность ее всегдашних манипуляций с большим деревянным циркулем и не могу сдержать улыбки.
— Между вами, господа, есть какая-то тайна? — спрашивает она подозрительно.
Вартецкий поглядывает на меня.
— Конечно, — говорит он. — Мы когда-то любили одну и ту же девушку.
Мразова неприязненно вздыхает:
— Способны ли мужчины говорить о чем-нибудь другом?
Когда примерно через час мы снова сталкиваемся с Вартецким, я вновь возвращаюсь к его реплике — естественно, жду дальнейшего продолжения разговора, чтобы внезапная смена темы не выглядела слишком натужно.