Своего психоаналитика я называла эскулапом. За глаза, конечно. А в глаза я звала его Джейкобом. Мое американское происхождение восхищало его не меньше, чем меня — его статус лондонца, черная кожа и полное отсутствие волос на теле, за исключением седоватых усов, которые он то и дело пощипывал тонкими пальцами. У Джейкоба изящные руки хирурга, хотя сам он весь плотный такой, коренастый. Высокое кожаное кресло вытерлось в том месте, где обычно покоился его затылок, и потрескалось на кромке подушки под коленками.
— И это все? Все, что вам хочется рассказать о матери? — спросил он со вздохом и заложил ногу за ногу. Его сдержанность лишь подчеркивала мою собственную нервозную, вибрирующую энергию. — Значит, она умерла, а вас рядом не было. Понятно. Ну а раньше? В детстве?
Моему эскулапу положено заглядывать мне в душу, а между тем сама я о нем абсолютно ничего не знала. Таков единственно верный вариант отношений между врачом и пациентом, однако мне в нем недоставало тепла. В моей жизни на тот момент не было никого, кто хотел бы заглянуть мне в душу, чтобы найти там что-то хорошее и доброе. Все хотели понять, что же во мне не так. Проще простого: во мне теперь все наперекосяк.
— В детстве? Мама работала… Не помню. Не имеет значения.
— Объясните.
— А не важнее ли, по-вашему, как я себя чувствую сейчас?
Я словно целую бочку какого-то ускорителя проглотила: в голове мельтешили обрывки мыслей; ногам-рукам, кажется, неведом был покой; меня постоянно мучил голод, разве что кроме тех секунд, когда я ела. Проглочу пару кусков — и начинало мутить. Все это подступало ко мне исподволь, месяц за месяцем. В итоге перед Джейкобом сидела не та уверенная в себе, беспечная девушка, которую когда-то встретил на вечеринке Стивен, а ее бледная тень.
— Джейкоб. — Я вздохнула. — Будьте другом, выпишите мне что-нибудь.
Он не согласен:
— Мелани, вам необходимо расслабиться. В противном случае мы с вами ничего не добьемся.
Но я не в состоянии расслабиться, иначе меня не было бы в его кабинете. Когда-то я глотала книгу за книгой, а теперь и одну не могла домучить до конца. В библиотеке выискивала полезную литературу, но даже книжонки из серии «Помоги себе сам» казались шифровкой. Запомнить телефонный номер было выше моих сил. И потому я просто бродила. Заглядывала в ночные бары на Эджвер-роуд, где молодежь тянет сладкий табачный дым из кальянов, нарезала круги по рынку Нью-Ковент-Гарден, изредка подбирая с блестящих каменных плит пола оброненный цветок. Могла оказаться на вокзале — глухой ночью, без билета. Я составляла длинные перечни, когда что необходимо сделать, и записывала по пунктам в блокнот, пристроив его на ладони. Или невидяще таращилась на вокзальные стены. Или на какие-нибудь другие стены, смотря где я очутилась, слоняясь в бессоннице по городу. Днем у меня руки, бывало, дрожали от усталости. Я жмурилась от света, плескала в лицо ледяной водой, читала свои ночные списки и заводила будильник уродских электронных часов, которые когда-то нашла в туалете вокзала Паддингтон, боясь уснуть ненароком. У меня ведь дети, мне нужно за ними присматривать, песни им петь, играть с ними. Дети для меня — ценность не меньшая, чем для иного самые крупные бриллианты королевы. Ради детей — и только ради них — я готова на все.
— Мне помощь нужна, — сказала я Джейкобу. — Всего лишь помощь. Я живу в постоянной тревоге.
— Я и пытаюсь вам помочь. — Он улыбнулся: зубы как клавиши фоно, губы как спелые, яркие фрукты. Его собственные дети уже взрослые. Вот и все, что я о нем знала. — Объясните, что же вас так тревожит.
Джейкоб рассчитывал, что я вывернусь наизнанку, выплесну на него все мои тревоги. Исключено.
Дома я без устали раскладывала детские вещички и игрушки, собирала палочки от леденцов, занятные обертки от покупок. Коробки из-под яиц становились у нас гусеницами, банки из-под джема превращались в расписные подставки для карандашей или в блестящую крошку для отделки коллажей. Я выкладывала на стол мелки, карандаши и блюдца для клея в ожидании, когда проснется Эмили, моя малышка, которая любит животных и искусство. Дэниэл никак не хотел рисовать, только ломал карандаши и рвал бумагу. Я твердила себе, что он еще слишком мал. Тихий голос во мне обещал: «Подожди немного, все наладится, вот увидишь!» Но голос фальшивил, а ребенок даже не пытался что-нибудь нацарапать. И в этом часть моей тревоги.
— Мой сын, — сказала я Джейкобу. Тот кивнул: продолжайте.
Каждое утро я вела детей в парк, крепко прижимая к себе, словно кто-то собирался оторвать их от меня, утащить, похитить навеки. Этот страх прочно поселился в моем сердце. Среди многих иных. Я давно сходила бы за рецептом на прозак, если бы не убеждение, что врач немедленно сообщит кому следует в соцслужбе и у меня отберут детей. Курам на смех, конечно… собственно, потому-то и я посещала психоаналитика, хотя эти визиты, признаться, ничего не меняли.
— Выпишите мне что-нибудь, или я вас рассчитаю.
— Рассчитаете — меня? Что это значит?
Я покачала головой и вздохнула, чувствуя себя шелухой семечки, сгнившей в бесплодной почве, или винным бурдюком, высохшим на солнце.
— Платить вам перестану, вот что это значит.
Джейкоб улыбнулся — понял. Но ничего не выписал.
У Эмили белокурая копна непослушных кудрей и смеющиеся глаза цвета аквамарина. Рот с широко расставленными молочными зубами делает ее похожей на тыковку для Хэллоуина, а когда моя девочка заливается смехом, кажется, будто внутри нее звонко лопаются пузырьки, целое море радости бурлит и пенится.
Она волочит Микки-Мауса за шею, а за ней самой волочится веревка, пришпиленная к брючкам: у Эмили тоже должен быть хвост, как у игрушечного мышонка. Забравшись с ногами на табурет у стола в гостиной, она втолковывает мне всевозможные способы разрисовать родственников Дамбо и в особенности их красочные попоны, требующие высшего мастерства. В отличие от большинства детей, Эмили рисует не только на бумаге; она обожает трехмерные рисунки, в связи с чем у нас живут девять серых резиновых слонов, с хоботом книзу и хоботом кверху, которых она не раз раскрашивала и перекрашивала. Подходящий — с ее точки зрения — Дамбо нам пока не попался, так что слоновья семейка обещает вырасти.
У Дэниэла одна любимая игрушка и десятки других, которые для него будто и не существуют. Единственная обожаемая моим сыном игрушка — деревянный Паровозик Томас, с физиономией в виде часов с черным ободком и трубой, здорово смахивающей на шляпу. Паровозик должен следовать за Дэниэлом повсюду, находясь либо у него во рту, либо в руке. Ни в коем случае не в руке Эмили и уж конечно не в раковине, под струей воды. Никакие мои уговоры и обещания вымыть игрушку за минутку — меньше чем за минутку — на Дэниэла не действовали: он барабанил кулачками по моим бедрам и верещал как мартышка, горестно округлив рот.
— Дэниэл, ну пожалуйста, не плачь. — Я вернула ему паровозик.
Увы, слишком поздно — Дэниэл уже разошелся и не в силах остановиться. Крепко зажмурившись, он уткнулся подбородком в грудь, словно в попытке уклониться от удара. Я упала перед ним на колени, схватила за плечи, но он вырвался и шлепнулся на пол — в тот самый момент, когда в дверях появился вернувшийся с работы Стивен.