Ну так что же?
Я мог бы двинуть прямо домой и до обеда приготовить уроки, а потом коротать время до ужина, изнывая от безделья и волей-неволей слушая унылое, безнадежное представление, которое разыгрывали другие обитатели подъезда, стены-то в этом доме тоньше промокашки, а сам дом в округе, или по крайней мере на нашей улице, прозвали Зубастой Челюстью, очевидно, за узенькие, так называемые французские, балконы, которые, если слегка напрячь воображение — здоровое или больное, это уж у кого как, — напоминали зубы, не чищенные как минимум лет двадцать. По-моему, дом скорее заслуживал прозвища Пасть, очень уж скверно там пахло. И я, даже не припадая ухом к коричневым обоям, слышал, как прямо у меня за стеной текут вода, моча и жидкие экскременты, а еще каждую ночь хочешь не хочешь слушал из набитой пустыми бутылками квартиры на верхнем этаже дикие вопли Гундерсена, который в очередной раз перебрал, а перебирал он постоянно; я уж не говорю о насвистывании в квартире под нами, мы думали, это беспрестанное насвистывание никогда не кончится, однако оно кончилось, и день, когда это случилось, прекрасным отнюдь не назовешь; не забыть еще камни Тома Кёрлинга, скользившие по линолеуму в любое время суток и с грохотом влетавшие в мишень в углу за плитой. Что касается моего местожительства, то гордиться я мог разве только адресом. Я жил на Август-авеню. Авеню в Норвегии редкость, мне приходит на память лишь еще одна, где-то на Бюгдёй. Король и тот живет не на авеню. А вот я живу, на холме между пышным садом Робсамхаген и построенным гитлеровцами в войну убежищем, где, как кое-кто утверждает, по-прежнему лежат пятеро убитых солдат в полной форме, по-прежнему выполняют приказ. Говорят, своим названием Август-авеню обязана месяцу августу, в котором сходятся чуть не все времена года. Но хватит об этом. Я мог бы и привычно продолжить путь по широким унылым улицам, спускающимся к Шиллебекку, и исчезнуть там в листве, мечтах и желтых припевах попсовых песен. Это было мое прибежище. Мое утешение. В особенности не шли у меня из головы строчки: Listen, do you want to know a secret? Я подолгу бродил по улицам, которые однажды станут моими, и в голове у меня звучала эта песня, печальная и одновременно веселая, быстрая и медленная, но прежде всего я вслушивался в слова: Listen, do you want to know a secret, do you promise not to tell. А не то мог с силой пнуть ствол каштана и таким манером поторопить осень и покончить с зимой. Но тут из музыкального магазина вышел покупатель, пожилой господин в начищенных ботинках, бежевых перчатках и с усами, причесанными по-мокрому, тоненькими, как шелковичный червяк. Я знал, кто он такой, хотя он не знал, кто я. Да и кто знал? Родители? Учителя? Одноклассники? Ну уж они-то меня точно не знали. Никто знать меня не знал. Тут сомневаться не приходилось. Я был невидим. Сливался с окружающими предметами. Обладал именем, но не имел ни тела, ни лица. Когда вечером я ложился в постель, то обнаруживал всего-навсего плечики из гнутой стальной проволоки, на которые мог повесить пижаму, а при удачном стечении обстоятельств мама находилась в темной комнате и проявляла мои глаза за мгновение до того, как они тоже исчезали в грезах. Помню, кто-то сказал мне однажды: у тебя такие красивые глаза. Я обиделся, нет, не обиделся, а перепугался. Значит, в остальном я урод или невидимка, да? — думал я. Мне просто вежливо говорят, что я невидимка или урод? У тебя красивые глаза. Но этот господин, вышедший сейчас из магазина Бруна «Музыка и ноты», был пианист, в межвоенные годы знаменитый на всю Европу, а по рассказам, покоривший и Америку. Когда-то он играл в самых больших залах, достаточно назвать хотя бы Карнеги-холл и Ла Скала. Теперь же служил репетитором в «Черной кошке». В одной руке он держал светло-зеленую тетрадь с нотами, в другой — черный зонтик. А в петлицу длинного верблюжьего пальто воткнул цветок, голубой цветок, и я чуял запах этого привядшего цветка, странный, ненормальный какой-то аромат, и этот престарелый музыкант, давно сошедший со сцены и старомодный, музыкант, который даже не замечает меня и больше здесь не появится, обещаю, он просто проходит мимо, надменный и случайный, с голубым цветком в петлице, и все же в этом моем рассказе он как бы стежок, хлопотный переход, сборка, которой ты не заметишь, я ведь усердный портной и шью нитями времени, так вот, едва лишь он исчез за углом, унося с собою сладкий, прямо-таки удушливый аромат, как я сообразил, что до сих пор не подумал об одной вещи, а как раз то, о чем я не подумал, мне и нужно сейчас сделать.
Поэтому я поспешил назад на Нильс-Юэльс-гате и, запыхавшись, сгорая от нетерпения, остановился у другой витрины, хотя ее содержимое отнюдь не было предметом моих мечтаний и грез. Мне попросту требовалось то, во что все это можно обратить, а именно деньги, однако они опять-таки не являли собой вожделенную цель моих стремлений, на них я конечно же куплю гитару, ведь деньги мне нужны вовсе не затем, чтобы их растранжирить, или спрятать под матрас, или поместить в Детсклуб и получить сорок эре процентов, о нет, я заработаю 2250 крон, не больше и не меньше, ровно столько, сколько стоит гитара, и, по-моему, как раз в итоге этих мучительных раздумий я кое-что понял: чтобы достичь чего-то, приходится делать совсем другое, почти все на свете суть средства, например отметки, сон, залог за бутылки, страхование жизни, рефлексы, рыбий жир, вежливость и зонтики, но то, что для одного средство, для другого — цель, а чтобы достичь цели, которая с таким же успехом может быть и средством, приходится использовать долгие и сомнительные обходные пути, иной раз до того долгие, что впору заплутать и забыть, куда шел. Но я-то не забуду. Витрина была полна цветов. Цветы — вот мое средство. Они приведут меня к электрогитаре. На другом конце длинной цветочной грядки произрастал ярко-красный фендеровский «Стратокастер». Иными словами, я стоял возле магазина «Флора», принадлежавшего некоему Финсену.
Десятого сентября 1965 года в Норвегии, не считая меня самого, проживало 3 707 966 человек.
Из них 483 196 — в Осло, опять-таки не считая меня.
Каждый день, и в эту среду тоже, рождалось 173 ребенка, а 101 человек умирал.
Имели место 1,8 миллиона телефонных разговоров, 65 пар сочетались браком, а 6 семейных пар развелись, 20 человек пострадали в ДТП, 13 отправились за решетку, 90 000 посетили кинотеатры, и было выпито 244 000 литров пива, в чем немалое участие принял Гундерсен из нашего подъезда.
Самое интересное, между прочим, что 71 процент норвежцев верил в загробную жизнь, тогда как в Бога верили только 28 процентов. Как же так? Выходит, 43 процента веривших в загробную жизнь не верили в Бога. Н-да. Им, стало быть, подавай все сразу. И на земле охота испробовать все, что можно, — и пиво, и разводы, и кино, и тюрьму. Но и на вечную жизнь они зарятся. А вдруг загремят прямиком в ад?
Об этом я тоже призадумался.
Но больше всего меня занимало другое.
Сколько цветочных букетов рассылают в такой вот день?
Вряд ли совсем уж мало, по крайней мере, их столько же, сколько умерших и новорожденных, то есть 274, да и тем, кто пострадал в ДТП и сочетался браком, тоже, ясное дело, дарили цветы, а вот насчет тех, кто развелся или угодил в тюрьму, я сомневался, хотя, как знать, может, кто-нибудь посылал им некрасивые цветы, сплошь в колючках, кусачих осах и репьях, что же до тех, кто пил пиво, я предположил, что они, наверняка после посещения кино, тоже посылали кому-нибудь цветы на другой день. В смысле завтра, но все это происходило в Норвегии изо дня в день, а значит, кто-то вчера побывал в кино, выпил 244 000 литров пива и сегодня послал цветы.