Когда Норман думал о Канаде, он не вспоминал, только что не прыгая от радости, как водится у американцев, бурливые реки, быстроходные поезда, пшеничные поля, небоскребы и так далее. А ведь его страна могла похвастаться тем же. А уж сколько в ней было дивных наименований. Город Труа-Ривьер, горный перевал под названием Кикинг-Хорс; Саскачеван[8]— целая провинция. Но ничего равного Американской мечте — а значит, нечего возносить, нечего поносить. Как бы отсюда удрать, вот и вся Канадская мечта, если — что весьма сомнительно — такая и есть.
Я удрал рано, думал Норман.
Норман уехал учиться в Кембридж в восемнадцать. С тех пор он не раз наезжал в Канаду, жил там от месяца до года, но четыре года тому назад, после того как ему пришлось уйти из американского университета, вернулся в Лондон.
Норману казалось, у него все обстоит хорошо. Вот почему его так рассердил Хейл. Но, обводя свою так дорого вставшую ему квартиру на Кенсингтон-Черч-стрит взглядом Хейла, канадским взглядом, он словно бы впервые увидел, что секретер у него облупленный, диван протертый, а холодильника, телевизора и морозильника — нет. Еще утром квартира представлялась вполне уютной, теперь же оскорбляла своей убогостью. Он клял Хейла. Еще утром он испытывал гордость: вот он, ученый, опальный профессор, — и ничего, справляется, пишет триллеры, а порой и сценарии. Но Хейла это ничуть не впечатлило. Хейл считает, я разлагаюсь. Я, думал Норман, я разлагаюсь. Господи Иисусе.
И, приободрившись, вышел на улицу.
Норману, в отличие от других эмигрантов, Лондон пришелся по сердцу. Чужаку здесь было далеко не так легко освоиться, как в Париже, но в конечном счете благожелательность города, такие его свойства, как удобство жизни, надежность, здравомыслие, покоряли. Нью-Йорк был куда эффектнее, зато Лондон, возможно, оттого, что ты не стал, как мечталось, ни святым, ни покорителем сердец, был куда человечнее, и это взбадривало. Оставив и величие, и силу, и юность в прошлом, город, как и ты, испытал облегчение.
Норман помнил Лондон куда более кипучим. Лондон поры затемнения, танцев ночи напролет в Дорчестере во время бомбежек, летчиков, погибавших один за другим. Когда падал его самолет, он первым делом прикрыл не пах, а лицо — вот что всплывало в памяти: видно, больше боялся стать уродом, чем импотентом, а все потому, что уродство не скрыть. И еще кое-что всплывало в памяти. Он не молился.
Когда память отказала впервые месяца через два после катастрофы, он отдался в руки психиатров. Месяц спустя его демобилизовали. Но такое случалось еще не раз. Как-то потеря памяти длилась девять дней. Ему сказали, что его амнезия не органического, а функционального характера по типу фуги[9], и природа ее неизвестна. И с некоторых пор Норман взял за правило избегать потрясений.
Возвращаясь домой в набирающем силу свете дня, Норман в который раз подумал: что бы ему быть лучше, умнее. Хорошо бы родиться блестящим, тонким англичанином — таких по шестнадцатому году соблазняет на дядюшкиной вилле где-нибудь во Флоренции или в Дубровнике эксцентрическая романистка. Блестящие, тонкие американцы, он знал, были попроще. С первой женщиной они спознавались лет в четырнадцать, если погода благоприятствовала, где-нибудь в поле, над которым стояло — как нельзя более символично — кроваво-красное солнце, а нет, так в сарае, где они укрывались, а за его стенами — опять же, как нельзя более символично, — ревела буря.
Норман свернул на Черч-стрит. Его внимание привлекла хорошенькая девушка, ожидавшая автобуса. Он отметил ее стройные ножки. Солнце светило ярче, была весна, и Норману вдруг захотелось кофе с тостами. Жениться — вот что мне нужно, подумал Норман. Ну а вдруг мне повезет, и в субботу на вечеринке у Сонни Винкельмана я познакомлюсь с какой-нибудь милой девушкой.
Взяв почту, он, перемахивая через две ступеньки, взбежал наверх. В почте был номер «Интеллидженс дайджест»[10]— журнал понадобился ему для статьи, обещанной Хейлу, и телеграмма от Чарли Лоусона.
Прибываем в Саутгемптон двенадцать вторник. Встречай Ватерлоо.
Вторник, подумал Норман. Вторник же сегодня.
Не можешь ли сдать квартиру на время, понимай намек. Салют. Любим, целуем Чарли и Джои.
Нет, подумал Норман, не могу, нет и нет. Он не предполагал уехать этим летом из Лондона. Однако, наливая вторую чашку кофе, перечитал телеграмму Чарли. Их двое, подумал он, а я один. Лондона они не знают. Нет, подумал он, квартиру я им не сдам. Точка.
И стал разбирать почту. Его агент в Нью-Йорке переслал копию письма Билла Джейкобсона из «Стар букс». Последний триллер они одобрили, но просят довести объем до шестидесяти тысяч слов. В почте обнаружился также номер монреальской «Стар»[11]— тамошний приятель неизменно посылал ему воскресный выпуск — и несколько счетов. Норман еще раз перечитал телеграмму Чарли. Их двое, подумал он, а я один. Вспомнил, как они дружили, и решил уступить квартиру, пока они не подыщут постоянное жилье по разумной цене, — уж такую-то малость он может для них сделать. И позвонил Карпу.
— Карп, это Норман. Послушай, я хочу попросить тебя об одолжении. У тебя есть свободные комнаты?
У Карпа был дом в Хампстеде. Карп сказал, что у него пустуют две комнаты.
— Мне придется на время сдать свою квартиру в поднаем. Могу я снять одну из свободных комнат?
— Помнишь, — сказал Карп, — на прошлой неделе я пришел к тебе на обед загодя. Ждал тебя битый час. И от нечего делать порылся в твоем письменном столе. Наткнулся на письма от некой Джои. — Карп сделал паузу. — Много женщин тебя домогалось, а, Норман?
Нет, подумал Норман. К сожалению, нет.
— Так ты сдашь мне комнату? Ненадолго.
— И стану твоим квартирным хозяином. Это ж надо.
Норман познакомился с Карпом в госпитале. Карп был там санитаром.
— В таком случае у тебя будет больше возможностей читать мою переписку.
— Не злись, — сказал Карп. — В конце концов, кто читал тебе письма в госпитале? И в придачу еще и купал, и стриг тебя, и…
— Так я могу рассчитывать на комнату?