Ознакомительная версия. Доступно 23 страниц из 114
Я нигде не видел, кроме как в Африке, таких упоенных своей властью полицейских. И вот на полицейских лицах написано, что им позволено все, и они все, что могли, испытали, откусив, как Адам, от яблока познания и выплюнув его на асфальт, потому что оно оказалось несъедобным.
Там, в обезьяннике, над ней вдоволь поиздеваются, и у нее начнутся проблемы с психическим здоровьем: она будет бояться подниматься в лифте и кушать рыбу, потому что рыбой можно сильно отравиться.
Или, пообщавшись интимно с полицейскими, а также с лидерами несистемной оппозиции, она вдруг ни с того ни с сего разочаруется в мужчинах и начнет жить половой жизнью со своей подругой Танькой, или с Любкой, или с двумя подругами одновременно. Летают девки и ебутся… В разгар активных действий, похожих на скульптуру Лаокоона, входит неслышно в квартиру Танькин отец – майор. С продовольственной сумкой. Офицер конфузится. Танька с прищуром ему – с дивана:
– Ты чего пришел?
– Еды принес.
– Ну, иди гуляй! Вечером приходи!
– Я на кухне посижу. Чаю попью.
– Я тебе что сказала: вали!
Девки, голые, ржут.
– Я сумку оставлю? – смущается майор.
– Вали! – орет Танька.
Танька стесняется своего отца. Прошло время советских офицеров, которые на улицах друг другу озабоченно козыряли при встрече, их было столько везде, что, казалось, Москва – военный городок, а штатские – просто гости столицы. Теперь офицеры стали невидимками и больше никому не козыряют, а если их встретишь, то это – другие люди: ходят тихо-мирно, будто какую-то вой ну проиграли…
– Придурок! – провожает отца Танька.
Девки снова ржут.
– Хорошо, что у меня папа умер, – сучит ногами наша. – Он тоже был офицером!
И снова хохот… Теперь девки будут ходить на дискотеку и презирать мальчишек. Затем они горько и несправедливо скажут друг другу, что в Москве все девчонки чем-то болеют, пойди найди здоровую, у всех или тараканы в голове, или мандавошки под животом. И будут долго рыдать. И они даже подерутся.
Но наступит воскресенье, и они принарядятся, выйдут из своих пятиэтажек и поедут из Митино, или Южного Бутова, или даже из Мытищ на Чистые пруды пить кофе капучино. Танька-брюнетка придет в черных очках от Армани, Любка – в колготках в сеточку, а наша, добравшись на электричке, придет в облаке романтических грез.
Они идут, перебирая аппетитными ногами. Они все время озабочены своими волосами, которые треплет суровый московский ветер. У них особые лисьи улыбочки, как будто они уже знают, что с ними случится сегодня вечером. Их тело натянуто, как тетива лука, и сами они, как стрелы, готовые выстрелить собой. Единственное, что им не хватает, так это христианского смирения, все остальное они носят в себе и с собой. Но со священником они еще встретятся…
Пройдет время, Танька, Любка и наша станут московскими бабушками. Как-то незаметно и слишком стремительно прожив свою жизнь, они к старости превращаются в фигуры бессмертия, пережившие своих мужей и российских правителей. В этом бессмертии они, прежде всего, озабочены разговорами о никчемности юности и православным благообразием. При ходьбе прихрамывая, они все время оглядываются, как будто за ними кто-то увязался, а когда они разговаривают с вами, то внимательно смотрят вам в глаза, словно предчувствуя что-то недоброе.
Москва не только не похожа на все другие города мира, она и на себя не похожа. Чем больше я живу в Москве, тем меньше я ее понимаю. Ее видимость становится ее сущностью.
Зато, куда ни глянь, стоят менты, охраняют Москву от террористов и зорко глядят на нашу златоглавую Венеру Мытищинскую с бритыми подмышками, в короткой юбке – вот и кликуху выбросили девки для Кати.
Венера Мытищинская проснулась утром в своей рваной ночнушке, которую она никак не заштопает. В прорези виднелись красные стринги – она их не снимает, когда спит, никогда, потому что страшно в Мытищах спать без трусов. Катька достала из-под подушки фотографию Миши Ходорковского, в которого она тайно влюблена, поцеловала взасос узника совести. Раньше у нее под подушкой лежал Че Гевара, которого она называла «моим безответным героем». Но Че Гевара со временем помялся и вообще надоел. Она снова поцеловала Ходорковского и выбежала из дома за хлебом.
А уже в следующий понедельник Танька с Любкой отведут нашу Катьку в Сбербанк, и она станет, как они, оператором в зеленой форме с белым воротничком, и однажды придет посетитель и спросит ее:
– Сейчас октябрь или ноябрь?
001.1
В тот год, когда Акимуды пошли войной на Россию, снова стояло жаркое лето, горели леса. Русский климат устал. Выродился наш климат. Погода избаловала нас катастрофами. То все горит, то все обледенело. Ледяной дождь под Новый год превратил наши леса в тропический бурелом полярной красоты. Особенно досталось молодым березам с их слабыми ветками, женским торсом. Ледяной дождь утянул их вниз. Кусты сирени в садах тоже обломались. На зимнем солнце ветер играет серебром ветвей, как распущенными волосами американских мультяшных фей. Дайте нам сказку! Но не до сказки. Едешь по Подмосковью: арки скорбных, поставленных раком берез. Похоже на красоту пытки. Приходит лето – новая напасть.
Впрочем, на этот раз климат был ни при чем.
Россияне ждали нападения с воздуха. В полдень завыли сирены. Москвичи, проклиная все на свете, с ленцой попрятались в метро. Однако удар пришелся из-под земли. Штурм начался в центре столицы, на моей с детства любимой станции метро «Маяковская». Не скажу, что я оказался там по чистой случайности. Моя мама живет в доме неподалеку от Зала Чайковского. Этот пятачок Москвы и есть моя малая родина, районная география моего детства. Когда над городом раздался вой сирен, превратившийся вскоре в тягучую пробуксовку звука, и стаи черных птиц затмили небо, она упросила меня спрятаться в метро.
Мама ходила по квартире, опираясь на две палочки, покачивая девяностолетней головой с подчеркнуто элегантной укладкой волос, устремленной вперед под гнетом сутулости, и твердила, чтобы я уходил. Я хотел забрать маму с собой, в ее фиолетовой блузке с отложным воротничком, унести на руках (хотя я никогда не брал ее на руки), сильно похудевшую за последний год, мучительно перенесшую воспаление легких, но она сказала, что она слишком стара, чтобы прятаться от авиации. Я сопротивлялся, не хотел от нее уходить, отвлекал разговорами, время от времени тревожно поглядывая в окно, пока она в свойственной ей манере не вспылила, сверкнув умными, уставшими видеть глазами, и не стала гневно кричать:
– Да иди ты! Иди наконец!
Я подошел к ней, не понимая, чем вызван ее крик, раздражением старости или неожиданной заботой обо мне. Внучка новгородского священника, который прятался от большевиков по отдаленным деревням, чтобы не скомпрометировать саном свою семью, старая атеистка, она отказывалась от спасения, оставляя себя на произвол судьбы.
Ознакомительная версия. Доступно 23 страниц из 114