Ознакомительная версия. Доступно 12 страниц из 56
И проходят года.
Сама не заметишь,
Как станешь большая,
И поздно уж будет
Учиться тогда.
В этой книге содержится ряд ценных сведений. Горький, с уютом расположившись между Ждановым и Молотовым, доверительно сообщает им, что «человек звучит гордо», а непрерывно взволнованный Степан Щипачев высоко проносит свой лозунг: «ЛЮБОВЬЮ ДОРОЖИТЬ УМЕЙТЕ!!! ЛЮБОВЬ – НЕ ВЗДОХИ НА СКАМЕЙКЕ!!!»
Монька была в восторге от этого изречения, которое она притащила из женской консультации в летние каникулы после седьмого класса. Изречение было красиво написано на санпросветплакате, где, в духе шарады, соотнеслись следующие иллюстративные элементы: бутыль сорокаградусной, криминогенная садовая скамья и зеленоватая парочка, а также луна и сомнительного вида младенец. Думаю, имени поэтизирующего автора Монька так и не узнала. Она не вытерпела тягомотины наук, так что каникулы после седьмого класса стали ее последними.
– Буду я им учиться! – презрительно заявила она в начале лета 1959 года, и это были принципиальные слова.
Моньке всегда было свойственно беспечно клясться, божиться, зарекаться и давать зуб. Однако на этот раз слову она оказалась верна: ни одной книжки в ее руках я больше не видела.
А последний раз перед тем видела в щелочку. Это был двухтомный «Нюрнбергский процесс». Монька с подружкой заперлись в сарае и, пакостно хихикая, разглядывали в этой книге срамные картинки со стоящими в очередях или поваленными в кучу голыми дядьками и тетьками. За этим-то занятием я Моньку с подружкой и накрыла. Они стращали меня и клянчили не закладывать взрослым, и я не заложила – но что толку?
Вокруг нее всегда был шум и скандал. Ее отлучки сопровождались всеобщим тарарамом, ничуть не меньшим по силе страстей и звука, чем утренние прибытия. Арнольд Аронович орал на Гертруду Борисовну, что она растит шлюху и паразитку; Гертруда Борисовна с величественным видом королевы-изгнанницы латала дырку от папиросы на замызганной Монькиной юбке («Почему ты за нее все делаешь?! За эту телку, паскуду?!» – «Я тебя сейчас задушу, Арнольд». – «Ноги раздвигать – она уже взрослая, а юбку зашить...» – «Арнольд, если ты сейчас же не замолчишь, это будут твои последние слова!!!»); Нелик с милицейской прямотой вставлял, что от этого бывает люэс; дед, выковыривая из самых неожиданных мест Монькины трусы, ломкие от стародавней месячной крови, кричал, что от этого бывают мыши.
В то лето решили запирать Моньку ночью на кухне. Это было гуманной мерой. Учли ее слабость кусочничать, особенно по ночам, и, с отчаянья, тешили себя надеждой возместить этим, хотя бы отчасти, запрет на кое-что повкусней. Под окном, в траве, пристроили Нелика, чья милицейская увлеченность правопорядком легче всего осуществлялась дома.
Наутро кухня была пуста. В первое мгновение Корнелий даже допустил, что рехнулся. Но, применив долженствующие чину способности, установил, что Монька сиганула в подпол – и, скорее всего, была такова через подвальное окошко. Одного милиционер не мог понять: если она исхитрилась пролезть в дырку, значит, в первую голову, пролезла ее голова, но голова Моньки пролезть туда не могла, так как была совсем не маленькой из-за невероятно густых черных волос, которые ей однажды остригли вместе с гнидами, а потом голову намазали керосином, и от всего этого ее новая грива стала и вовсе буйной.
Корнелий провел следственный эксперимент. Он мужественно ринулся в отверстие – и, конечно, застрял. На крики прибежал дед. Бурно сквернословя, они забили дырку наглухо и для надежности подперли новообразованную заплату толстущим, бурым от крови бревном, на котором дед обычно резал кур (предварительно распластав по земле и намертво придавив ботинками бьющиеся в пыли крылья).
Так что в другой раз, когда Корнелий вздумал среди ночи попить и, не рискнув отлучиться к колодцу, зашел в кухню, Раймонда как миленькая лежала на своем матрасе. Рядом с ней, старательно вжимаясь в стену, лежал спортивного вида детина, покрытый лишь собственной татуировкой. На табуретке валялась тельняшка и непочатая пачка «Беломора».
– Это Юрик, – приглашая брата разделить радость, сказала Монечка. – Не узнаешь, что ли, Юрика? Это же Юрик!!
Слов у Корнелия оказалось так много и они были так тяжелы, что в глотке его образовали холодную свинцовую пробку. Вращая белыми, круглыми, словно пуговицы, глазами, с форменной пряжкой наголо, он ринулся вокруг дома за визжащей и, кстати сказать, совершенно голой Раймондой, отчего разбудил единственное утешение родителей, королевского пуделя Патрика, который примкнул к марафону с громким лаем – особенно громким в заколдованной пустоте белой ночи. Вихрем подлетев к окну, Гертруда Борисовна вмиг добавила к этой какофонии свой трагический вопль:
– Патрик, не бегай так, Патрик! Ты же инфаркт себе получишь, Патрик!!
Рядовой милиции обернулся – в ту же долю секунды Монька шаркнула сквозь дырку забора и, уже чуть медленнее, с вольготной ленцой, засверкала задницей через дорогу.
Гертруда Борисовна величественно застыла у занавески, придав ей значение занавеса. Капроновые воланы и рюши пышно розовели на ядовито-зеленой ночной рубашке, которую она называла пеньюар, и как нельзя лучше подходили к бледно-фиолетовому дыму волос. Дым призрачно колыхался ветром. Гертруда Борисовна была исполнена скорби и державной многозначительности. Она походила на вдовствующую королеву-мать. И она сказала Корнелию то, что всегда говорила в таких случаях:
– Оставьте ее в покое. Она все равно не жилец.
Потом, тонко чувствуя незавершенность сцены, добавила:
– Можешь мне верить. Я знаю, что говорю. Я видела сон... ох, с сердцем плохо... – Она морщилась, очень точно выдерживала паузу и стоически продолжала: – Неважный сон, можешь мне верить...
В неважном сне Гертруды Борисовны зловеще взаимодействовали белый голубь, покойная прабабка в черном – и голая, абсолютно голая Раймонда, что, как известно, к болезням; Раймонда вдобавок ела воронье мясо, а это как раз к тому... самому...
– Не знаю, где я буду брать силы, чтобы это перенести, – нарядно заканчивала Гертруда Борисовна. – А что я таки уже перенесла – кто бы знал?! – Ее ветхозаветный пафос слегка портило рыночное исполнение.
Если перевести монолог Гертруды Борисовны на строгий язык фактов, то получилось бы, что Монька в недавнем времени переболела ревматизмом, осложненным тяжелым пороком сердца. Врачи прослушивали грубый шум, качали головами и говорили о разумном режиме и общеукрепляющих мероприятиях. Именно с этих пор Монькино сердце принялось шумно пропускать сквозь себя черт знает каких типов; каждому находилось особое место, каждый сидел в красном углу, потому что там все углы были красные; с неиссякаемой готовностью это порочное сердце принимало, размещало и согревало всех, мало-мальски наделенных признаками мужской природы, и, наперед благодарное за головокружительно-прекрасные эти признаки, с силой проталкивало деятельную кровь – по жилам, по жилочкам – а там вновь собирало в груди – согревало, грелось, горело. Видимо, все это в совокупности и было разумным режимом ее организма и главным, стихийно нащупанным, общеукрепляющим мероприятием. Недуг и лекарство объединились. Они проявляли взаимосвязь с ужасающим постоянством. И Гертруда Борисовна справедливо считала, что так долго продолжаться не может.
Ознакомительная версия. Доступно 12 страниц из 56