Он стоял и наблюдал, как таможенные чиновники рылись в двух его сундуках и трех потрепанных чемоданах.
— Вам, наверное, не терпится поскорее сойти на берег, — заметил один из этих чиновников, начиная отмечать мелом просмотренный багаж.
Мистер Голспи следил за ним с беспечным равнодушием, и никто бы не подумал, что в сундуке у этого человека ловко запрятаны двести пятьдесят сигар.
— Нет, на этот раз я не спешу. Я останусь на пароходе, чтобы пообедать со шкипером. — Он указал рукой на город, раскинувшийся вокруг: — Он подождет.
— Кто подождет? — Таможенный чиновник сделал последнюю отметку мелом.
— Лондон, — пояснил мистер Голспи. — Весь Лондон.
Молодой человек расхохотался — не потому, что это заявление показалось ему таким забавным, а потому, что пассажир вдруг напомнил ему одного актера-комика, которого он как-то видел в театре Финсбери-парка.
— Ну, конечно, он может подождать. Он ждет давно.
Оставшись наедине со своими уцелевшими сигарами, мистер Голспи минуты две размышлял о чем-то. Потом вышел на верхнюю палубу. Уж не для того ли, чтобы увидеть, что именно ждало его так долго?
Он засмотрелся на необозримую панораму Темзы. Наступали сумерки. По реке бежала темная рябь, и целая флотилия барж на той стороне почти утратила свои очертания. Но на северном берегу, там, где четко выделялись черные сваи и белый мол над ними, было еще достаточно светло, и все сохраняло свой дневной вид и форму. Справа слабо мерцали серые камни Тауэра, — словно солнце, веками сиявшее над ними, оставило в них немного своего света. Колонны Таможни были гладки и белы, как очищенный от коры прут. А еще ближе, над сумбуром камней и дыма и неясно мелькавших огней, вздымались шпили церквей. Один, стройный, белый, словно сделанный из бумаги, летел вверх, как привет небесам от города. Другой, тяжелый и темный, был как вопль отчаяния, как перст руки, взметнувшейся вверх с укором этим небесам.
Мистер Голспи лишь мельком взглянул на тот и на другой и перевел глаза на прямоугольное здание сурового ассирийского стиля, мрачную каменную громаду, гордо высившуюся над рекой и сотней глаз сторожившую Лондонский мост. Это здание задело что-то в памяти Голспи, и он внимательно всматривался в него. Да, когда он в последний раз приезжал в Лондон, оно уже стояло тут, его тогда только что выстроили. Это Аделейд-Хаус. Мистер Голспи долго смотрел на него, смотрел с уважением. Оно все еще словно упрекало его, но уже не в одной только забывчивости. Глаза бесчисленных окон, и слепые и сиявшие светом, казалось, отвечали на его упорный взгляд и твердили ему, что он не слишком многого стоит — по крайней мере здесь, в Лондоне. Потом взгляд мистера Голспи устремился за мост. Там виднелось здание холодильника, подальше — огромная, черная, похожая издали на пещеру знаменитая арка вокзала на Кэнон-стрит, а высоко над всем, уже не в городе, а в самом небе, слабо светились сквозь наступавшие сумерки шар и крест. Это была верхушка собора Святого Павла, выступавшая над крышей вокзала. Мистер Голспи, узнав ее, обрадовался, даже стал напевать сквозь зубы вспомнившуюся ему песенку, что-то насчет «Святого Павла с его великолепным куполом». Привет старому собору! Он не дразнит, не тревожит: он попросту стоит себе, наблюдая за всем, но никому не мешая. Вид этого собора как-то вдруг напомнил мистеру Голспи, что перед ним Лондон. Славный старый город-исполин, Лондон. Он точно ощущал жизнь этой громадины, слышал, как она ревет, клокочет, бурлит там, впереди.
В эту минуту Голспи почему-то неожиданно вспомнил, что на нем все еще коричневые ночные туфли, те, что ему когда-то подарила Гортензия. Он приехал, забрался в самое сердце Лондона, а на ногах у него старые ночные туфли! Он сумел провезти двести пятьдесят сигар под носом у таможенников — и даже еще до сих пор не переобулся. Да, Джеймс Голспи стоит в ночных туфлях и обозревает Лондон, а Лондон и не знает этого, и не интересуется им — до поры до времени. Эти мысли чрезвычайно тешили мистера Голспи, тешило гордое сознание своей ловкости и силы. Он готов был сам себе пожать руку. Если бы здесь на палубе оказалось зеркало, он наверное подмигнул бы своему отражению.
Он прошелся по палубе. На пристани уже загорались огни, сразу придавая неосвещенным местам какой-то мрачный и таинственный вид. Там, внизу, несколько мужчин таскали груз, то и дело громко перекликаясь. Глядеть больше было не на что. Мистер Голспи походил еще немного, затем остановился, чтобы посмотреть на Лондонский мост, на полосу воды за ним и южный берег Темзы. Та сторона горела веселыми разноцветными огнями. Высоко, на первом здании за мостом, вращались цветные буквы вокруг сверкающего изображения бутылки, восхваляя джин Бута, а дальше резало глаза малиновое сияние рекламы, напоминавшей прохожим о портвейне Сандемена. Мистер Голспи рассматривал эти рекламы одобрительно, с восхищением. Да и сам Лондонский мост нравился ему теперь, когда все автобусы были уже освещены и текли по мосту потоками расплавленного золота. Они вызывали в воображении мистера Голспи другой поток приятных картин, яркую, хотя и отрывочную панораму веселящегося Лондона: двойные стопки виски в малиновом полусвете баров; горячие, дымящиеся бифштексы и отбивные котлеты, накрытый белой скатертью столик в углу; блеск и бархат мюзик-холлов, тонкий аромат гаванских сигар, пухлые кожаные кресла, в которых можно со вкусом посплетничать у клубного камина, хорошенькие девушки — пожалуй, немного несговорчивые (хотя и не такие недотроги, как в прежние времена), но премиленькие и не такие хитрые, как девушки в чужих странах. Выходя после работы из своих контор и магазинов, они хотят только весело провести вечер — и больше ничего.
Все это мистер Голспи вспоминал с истинным наслаждением. «В Лондоне во всем чувствуется размах, изобилие, — думал он. — В нем можно найти что угодно и кого угодно, а можно и скрыться, затеряться в нем. Глупо, что я так давно не приезжал в Лондон! Но вот наконец я здесь». Мистер Голспи долгим и умиленным взглядом окинул все вокруг.
Обед на пароходе в этот вечер был превосходный — лучший из всех обедов, какими его угощали во время плавания. Кроме мистера Голспи, к столу приглашены были старший механик, который, сияя, вынырнул из нутра парохода, и штурман, обычно молчавший, как пень (так как мысли его были постоянно заняты какой-то семейной трагедией, происшедшей дома, в Риге), а сегодня невероятно общительный и веселый. Буфетчик с золотым зубом, стриженный под гребенку, расточал для них все богатства своего буфета. Бутылки, которые не успели выпить до этого вечера, были опустошены до дна, а с ними и те, которые буфетчик добыл только сегодня. Разговор (поскольку в нем участвовал мистер Голспи) велся на фантастической смеси английского, немецкого и родного языка команды, языкатой прибалтийской страны, откуда прибыл пароход. Смесь эту было бы невозможно воспроизвести здесь. Но собеседники отлично понимали друг друга, храбро пробиваясь сквозь дебри неправильных глаголов и заковыристых существительных. Ибо ничто так легко не уничтожает проклятие вавилонского смешения языков, как еда и выпивка в дружной, веселой компании. Все четверо разоткровенничались. Мыча, обменивались дружескими признаниями, выкрикивали что-то сквозь завесу сигарного дыма, хохотали, откидываясь назад, — словом, блаженствовали как боги.