В госпитале врачи, наскоро осмотрев его, сказали, что мало чем могут помочь. Возможно, он будет жить, а возможно, и нет. Ему дали лишь серую тряпку и миску для промывания раны. В те первые дни, когда он пришел в себя настолько, что был в состоянии держать тряпку в руках, он промывал рану до тех пор, пока вода в миске не становилась цвета индюшачьего гребня. Но главное, рана сама хотела очиститься. Перед тем как на ней образовался струп, она извергла из себя кое-какие предметы: пуговицу от воротника, клочок шерстяной ткани от рубашки, в которую он был одет, когда его ранили, осколок мягкого серого металла размером с четвертак и еще нечто непонятное, очень напоминающее персиковую косточку. Это последнее он положил на тумбочку и изучал в течение нескольких дней, но так и не смог прийти к заключению, было ли это какой-то отторгнутой частью его организма или чем-то другим. Наконец он выбросил «косточку» в окно, а потом его мучили кошмары, что это нечто пустило корни и выросло во что-то чудовищное, похожее на гигантский стебель из боба Джека[1].
Рана на шее, очевидно, решила зажить. Но в течение нескольких недель, когда Инман не мог ни поворачивать голову, ни держать перед собой книгу, чтобы читать, он лежал и каждый день наблюдал за слепым. Этот человек появлялся всегда в одиночку вскоре после рассвета, толкая тележку по дороге, причем двигался уверенно, как зрячий. Он устраивался под дубом, росшим через дорогу, зажигал костер среди камней, уложенных кружком, и отваривал над ним арахис в железном котелке. Слепой сидел весь день на скамеечке, прислонившись спиной к кирпичной стене, продавая арахис и газеты тем раненым, которые в состоянии были ходить. Пока кто-нибудь из них не подходил к нему, он сидел как истукан, сложив руки на коленях.
Этим летом весь мир для Инмана сосредоточился в картине, открывающейся из окна. Зачастую проходило немало времени, прежде чем что-то менялось в пейзаже, неизменно состоящем из дороги, стены, дерева, тележки, слепого. Инман иногда медленно считал про себя, чтобы определить длительность промежутков, прежде чем что-то менялось. Это была игра, и вел ее он. Пролетающая птица была не в счет, равно как и прохожий на дороге. Крупные изменения в погоде — солнце скрылось, пошел дождь — в расчет принимались, а тень от проплывающих облаков — нет. Он был уверен, что эта сцена — стена, слепой, дерево, тележка, дорога — никогда не исчезнет из его памяти, независимо от того, как долго он проживет. Он воображал себя стариком, размышляющим об этом. Составные части этой сцены, если воспринять их как единое целое, имели, кажется, какое-то значение, хотя он не знал какое и подозревал, что никогда не узнает.
Инман смотрел в окно, пока завтракал овсянкой, сдобренной маслом, и вскоре увидел слепого, тащившегося вверх по дороге; его спина горбилась от усилия, когда он толкал тяжелую тележку, из-под колес которой поднимались два пыльных облачка. Когда слепой развел костер и поместил котелок с арахисом на камни, Инман поставил тарелку на подоконник, вышел наружу и неуверенным, как у старика, шагом пересек лужайку по направлению к дороге.
Слепой был плечист и крепок телом, его бриджи были стянуты на талии кожаным поясом, широким, как ремень для правки бритв. Он ходил без шляпы даже в жару, его коротко стриженные седые волосы были густы и казались жесткими, как щетина конопляной щетки. Он сидел опустив голову, будто в раздумье, но поднял ее, словно был зрячим, как только Инман приблизился. Его веки, однако, были мертвы и утопали в морщинистых глазницах.
Подойдя, Инман с ходу, даже не поздоровавшись, спросил:
— Как вы потеряли зрение?
Слепой дружелюбно улыбнулся и сказал:
— Я с рождения слеп.
Ответ ошеломил Инмана, так как он был уверен, что тот лишился глаз в ужасной, кровавой драке, разыгравшейся вследствие некоего жестокого спора. Ответственными за отвратительные поступки, очевидцем которых ему в последнее время приходилось быть, всегда становились люди, так что он уже забыл, что существуют и другие причины несчастья.
— Так вы никогда ничего не видели? — решил уточнить Инман.
— Нет, так уж случилось.
— Что ж, — заметил Инман, — для человека, которому досталась лишь крупица от того, что он мог бы иметь, вы выглядите очень спокойным.
— Может, было бы хуже, если бы я увидел мир и тут же его потерял.
— Может быть, — отозвался Инман. — А сколько бы вы заплатили прямо сейчас, чтобы ваши глаза прозрели хотя бы на десять минут? Бьюсь об заклад, что немало.
Обдумывая этот вопрос, старик облизнул языком уголок губ и ответил:
— Не дал бы и ломаного гроша. Боюсь, я возненавидел бы все на свете.
— Со мной так и случилось, — вздохнул Инман. — Много чего я хотел бы никогда не видеть.
— Я не об этом. Ты сказал — десять минут. Получить и потерять — вот что страшно.
Слепой свернул газетный лист в кулек, затем погрузил в котелок ложку с пробитыми в ней дырками, наполнил кулек мокрым арахисом и протянул его Инману со словами:
— Давай расскажи какой-нибудь случай, когда бы ты предпочел быть слепым.
«С чего начать?» — подумал Инман. Малверн-Хилл. Шарпсберг. Питерсберг. Любой из этих боев был превосходным примером того, чего не хотелось бы видеть. Но сражение в Фредериксберге особенно запало ему в душу. Итак, он сидел прислонившись спиной к дубу, счищал мокрую кожуру с арахиса, бросал орехи в рот и рассказывал слепому свою историю, начиная с того, как утром рассеялся густой туман, открыв вид на огромную армию, идущую маршем вверх по холму к каменной стене, к дороге с глубоко врезанными в землю колеями. Полку Инмана было приказано присоединиться к тем, кто уже был за стеной, и они быстро построились вдоль большого белого здания на самом высоком холме командных высот под названием Мери. Ли[2], Лонгстрит[3]и Стюарт стояли справа, на лужайке перед порогом, рассматривая в бинокли дальний берег реки и переговариваясь.
На плечах Лонгстрита была серая шерстяная накидка. По сравнению с другими двумя генералами Лонгстрит выглядел как свинопас. Но, насколько Инман понимал образ мыслей Ли, ему казалось, что тот предпочел бы, чтобы Лонгстрит прикрывал его тылы во время сражения. Озабоченным — вот как выглядел Лонгстрит, у него был такой взгляд, словно он искал позицию, за естественным укрытием которой можно было присесть на корточки и разить противника, самому находясь в относительной безопасности. Ли сомневался в преимуществах подобной тактики, а Лонгстрит отдавал ей предпочтение.