Как отражение коллективных ментальностей, в этой великой смене людей и идей приняли участие литература и искусство. За волеизъявлением писателя или художника всегда стоит время с его надеждами и тревогами, восхищением и ненавистью, реальностями и мифами.
В намерения автора не входит затрагивать всю историю этого столетия, охватившего часть одного века и часть другого столетия, начало которого приходится на период старости сира де Жуанвиля, а конец — на время, когда событиями впервые заинтересовался Филипп де Коммин. Многие выдающиеся произведения литературы и искусства не упомянуты здесь по одной-единственной причине, что они не были непосредственно связаны со Столетней войной. Другие, возможно, и заслуживали бы, чтобы им уделили здесь место. Но эта история войны — не антология средневековой Франции, и даже антологии всегда составляются по выбору одного человека. Так же как читатель не найдет в этой книге обратных сводов пламенеющей готики и широких складок Клауса Слютера, он не услышит в ней и церковной дискуссии об отношениях Собора и Святого престола. Но он увидит здесь пляску смерти — порождение как войны, так и чумы, и услышит драматичный спор о повиновении авиньонскому папе, расколовший политическую Францию, прежде чем расколы переместились в другие сферы из-за того, что те же люди включились в борьбу по разным поводам.
Точно так же как история любой войны — это не только история тех, кто сражается, история национального кризиса не ограничивается треволнениями столицы. Поэтому, возможно, читатель выразит сожаление, что он будет столь часто оказываться на берегах Сены, между дворцом Сен-Поль и дворцом на острове Сите, в окрестностях той самой Гревской площади, которая была одновременно местом собраний и средоточием торговой жизни. Ведь для тех французов, которые жили во время войны, вели ее или пострадали от нее, деревня или город, где родились девять из десяти этих людей, даже не упомянуты в настоящей книге.
Тем не менее воля историка, как бы он ни желал расширить свои горизонты и избежать сугубо парижского взгляда на французскую историю, не в силах переменить реальностей средневековой Франции. Париж тогда, в разные моменты, насчитывал от ста до двухсот тысяч жителей, тогда как крупнейшие города французской провинции — от двадцати до сорока тысяч. Только парижане образовали в Генеральных штатах группу влияния, способную выступать как четвертое сословие. Только они держали в своих руках одновременно трибуну и улицу. И именно в Париже, как во времена Этьена Марселя, так и во время мятежа кабошьенов, решались судьба мира и судьба монархии.
Поэтому в нашем историческом контрапункте до бесконечности возникает тема парижского фактора в развитии событий, когда Париж жил лишь за счет провинции, но провинция знала, что ее история отчасти зависит от Парижа. Справедливо будет сказать, что это во многом была история новоиспеченных парижан. Столица — место действия, но персонажи спектакля, разыгрываемого там, — жители всей Франции. Париж — это Этьен Марсель и его предки из числа крупных парижских бюргеров, но это также Жувенель, Кошон, Жерсон и многие другие, для которых столица была ступенью в их карьере. Впрочем, кто скажет, были ли парижанин Бедфорд и его жена Анна Бургундская англичанами или французами?
В истории этого воинственного века царит хронология. В большей степени, чем для других периодов, логика истории здесь основана на смене времен. Последствия поражения, естественно, приходят вслед за таковым, так же как предпосылки мира предшествуют перемирию и заключению договора. Хлебный кризис связан не только с Черной чумой, которая за ним следовала, и с Жакерией, которая его сменила еще до реакции парижских собственников и разочарования в короле Наваррском, вызванного его переходом в другой лагерь, — в диахронической истории сельской жизни он связан также с вековым застоем в ценах на зерно и с многовековым исходом из села. Поэтому, если в структуре книги предпочтение будет отдаваться последовательной связи событий во времени, это не должно вызвать удивления. При анализе я тоже рассматриваю в первую очередь время с точки зрения человека, во всей сложности и в среднесрочной перспективе. Ведь для современников все было связано — расколы двуглавого христианского мира, реформа церкви и настороженное отношение к светской власти Авиньона, реформа королевской власти и обличение финансовых растрат, враждебность к герцогу Людовику Орлеанскому и поддержка бургундской партии, компромисс с кабошьенскими мятежниками, конечная сделка с англичанами. Все это для одних и тех же людей составляло цепь политических событий, логическую ментальную последовательность.
Знаменитые или безвестные, действующие лица истории испытывали эту совокупность мотиваций и восприятий, причем в одно и то же время, сознательно или неосознанно принимая участие в едином движении. Благородный сеньор, заседающий в «суде любви», созванном, чтобы рассудить поклонников и хулителей какого-нибудь «Романа о Розе», престиж которого вдруг поколебала Кристина Пизанская, был бы очень удивлен, узнав, что это дело связано с итальянскими амбициями брата Карла VI и даже с настойчивыми требованиями реформ, которые периодически выдвигали францисканцы в противовес мирской пышности нового Вавилона. Тем не менее это так и было.
История запрещает себе судить людей, вместо того чтобы понимать их. Но, желая понять индивидов и группы во всей целостности их ментального мира, читатель, может быть, пересмотрит некоторые давние суждения истории и историографии — суждения, оттенки которых важно уточнить во времени и в пространстве, исключив их из моральных и политических систем отсчета, по преимуществу анахроничных.
Ведь что такое война? В Бордо это не то же самое, что в Париже, а в Безье — не то же, что в Вернёе. И, конечно, это разные вещи в Арфлёре и в Домреми. Что такое англичане? Не одно и то же для Жоффруа д'Аркура в 1350 г., для Протоиерея в 1360 г., для Кошона в 1420 г. и для Никола Ролена в 1435 г. Бордоский купец воспринимал англичан иначе, чем нормандский крестьянин.
Облик людей сам по себе богаче оттенками, чем кажется с первого взгляда, особенно когда их образы уже более или менее сформировались на основе привычных картинок. Как относиться к Карлу Злому, незаконно лишенному шампанского наследства, к Этьену Марселю, обманутому собственным окружением, или к Бертрану Дюгеклену, столь часто попадавшему в плен? Может быть, стоит посмотреть новыми глазами на персонажей, которые кажутся монолитными, как Аркур или Жанна д'Арк, или на таких людей сложной судьбы, как Кошон или Ришмон. Кстати, вела ли себя Жанна одинаково, столкнувшись с инертностью дофина Карла, политическим реализмом королевы Иоланды, утонченной жестокостью клириков, скептицизмом капитанов, энтузиазмом простых воинов?
Однако главное действующее лицо этой книги бесполезно искать в указателе. Это тот человек, не попавший в хронику, который в период между началом XIV в. и серединой XV в. прожил свои двадцать-тридцать лет — столько жили те, кто не умер в детстве. Он сражался, если только не дрожал. Он участвовал в мятеже, если только не устранился от него, пожав плечами. Он менял свои взгляды, толком не сознавая этого. Как на войне, так и в перемирии он спасал свою жизнь или терял все. Он роптал.