На колокольне Сен-Рок пробило два часа. Ты поднимаешь глаза, прерываешь чтение, хотя на самом деле уже давно не читаешь. Ты кладешь раскрытую книгу рядом, на кушетку. Протягиваешь руку, тушишь дымящуюся в пепельнице сигарету, допиваешь остатки «Нескафе»: кофе едва теплый, слишком сладкий, чуть горьковатый.
Ты вспотел. Ты встаешь, подходишь к окну и закрываешь его. Отворачиваешь кран над маленькой раковиной, проводишь банной рукавицей по лбу, затылку, плечам. Ложишься боком на узкую кушетку, согнув руки и ноги. Закрываешь глаза. Твоя голова тяжелеет, ноги затекают.
Позже наступает день твоего экзамена, но ты не встаешь. Это не умышленный поступок, впрочем, это вообще не поступок, а отсутствие поступка, поступок, который ты не делаешь, один из тех поступков, делать которые ты избегаешь. Накануне ты лег рано, твой сон был спокоен, ты завел будильник, ты услышал, как он зазвонил, ты дождался, пока он отзвонит как минимум несколько минут, ты уже проснулся от жары или от света, от шума молочников или дворников, а может, от ожидания.
Твой будильник звонит, но ты даже не шевелишься и продолжаешь лежать в кровати, ты закрываешь глаза. В соседних комнатах начинают звонить другие будильники. Ты слышишь, как льется вода, закрываются двери, раздаются торопливые шаги на лестнице. Улица Сент-Оноре начинает заполняться ревом моторов, скрипом шин, скрежетом коробок передач, короче, предупредительными сигналами. Хлопая, раскрываются ставни в квартирах, поднимаются железные шторы в магазинах.
Ты не двигаешься. Ты не двинешься с места. Возможно, кто-то другой, твой двойник, твой призрачный педантичный заместитель выполняет за тебя, одно за другим, действия, которые ты перестал выполнять: он встает, умывается, бреется, одевается, выходит. Ты уступаешь ему право промчаться по лестнице, пробежать по улице, запрыгнуть в отъезжающий автобус и в указанный час, на последнем дыхании, торжествуя, подойти к дверям аудитории. Аттестат о высшем образовании по специальности «общая социология». Первый тур, письменный экзамен.
Ты встаешь слишком поздно. Где-то там старательные или скучающие студенты задумчиво склоняют головы к партам. Возможно, обеспокоенные взгляды твоих друзей сходятся на твоем незанятом месте. Ты не напишешь на четырех, восьми или двенадцати страницах то, что знаешь, то, что думаешь, то, что — как ты знаешь — следует думать об отчуждении, рабочих, современности и досуге, о служащих и автоматизации, о познании другого, о Марксе — сопернике Токвилля, о Вебере — противнике Лукача. В любом случае ты бы ничего не написал, так как ты мало что знаешь и ни о чем не думаешь. Твое место остается пустым. Ты не получишь свой аттестат, ты никогда не начнешь дипломную работу. Ты больше не будешь учиться.
Как обычно, ты растворяешь в чашке «Нескафе», как обычно, ты добавляешь в него несколько капель сгущенного молока. Ты не моешься, ты почти всегда раздет. В розовом пластмассовом тазу ты замачиваешь три пары носков.
Ты не подходишь к экзаменационной аудитории, чтобы узнать, какие темы были предложены проницательным студентам. Ты не идешь в кафе, куда по установленному обычаю предписывалось заходить в другие дни, но особенно в этот — день исключительной важности, — увидеться с друзьями. На следующее утро один из них поднимется на шестой этаж, где находится твоя комната. Ты узнаешь его шаги на лестнице. Ты не отзовешься, когда он постучит в твою дверь, подождет, постучит еще раз, посильнее, поищет за наличником ключ, который ты часто оставлял, выскакивая за хлебом, кофе, сигаретами, газетой или корреспонденцией, подождет еще, слабо постучит, тихо позовет, постоит в нерешительности и тяжело спустится.
Потом он придет еще раз и просунет под дверь записку. После него на следующий день, через день придут другие, они будут стучать, искать ключ, звать, просовывать записки.
Ты читаешь и комкаешь их записки. В них тебе назначают встречи, на которые ты не идешь. Ты продолжаешь лежать на узкой кушетке, заложив руки за голову и согнув колени. Ты смотришь на потолок и обнаруживаешь трещины, шелушащуюся штукатурку, пятна, неровности. Тебе не хочется никого видеть, ни с кем говорить, не хочется ни думать, ни выходить, ни двигаться.
В какой-то день, подобный этому, чуть позже, чуть раньше, ты без удивления обнаруживаешь, что что-то не так; что, честно говоря, ты не умеешь и никогда не научишься жить.
Солнце жарит по листовому железу крыши. Жара в твоей каморке невыносима. Ты сидишь, втиснувшись между кушеткой и этажеркой, а у тебя на коленях — раскрытая книга. Ты уже давно не читаешь. Твой взгляд прикован к белой деревянной этажерке, к розовому пластмассовому тазу, в котором мокнут шесть носков. Дым забытой сигареты поднимается прямо или почти прямо, стелется зыбкой пеленой под потолком, размеченным крохотными трещинами.
Что-то постепенно давало трещину, что-то вдруг треснуло. Ты уже не чувствуешь себя — как бы это сказать? — удерживаемым: то, что — как тебе казалось, как тебе кажется — до сих пор укрепляло тебя, согревало тебе сердце — осознание твоего существования, понимание твоей чуть ли не значимости, чувство причастности, ощущение погруженности в мир, — начинает тебя покидать.
Однако ты не из тех, кто бессонными ночами вопрошают себя, как и ради чего они существуют, откуда они взялись, кто они такие и куда их несет. Ты никогда серьезно не задумывался о первоочередности яйца или курицы. Метафизические переживания не оставляли глубоких следов на твоем благородном челе. Ничего не осталось и от той стремительной траектории, от того движения вперед, где тебе постоянно предлагалось признавать свою жизнь, то есть осознавать ее смысл, ее правильность, ее напряженный ритм: щедрое на плодотворный опыт и прилежно усвоенные уроки, на искрящиеся детские воспоминания и буйный восторг от раздолья полей и свежести морского ветра прошлое; плотное, компактное, сжатое, словно пружина, настоящее; радушное, нарисованное из воздушной лазури будущее. Все смешалось: твое прошлое, твое настоящее, твое будущее; отныне есть лишь тяжесть твоего тела, скрытая мигрень, томность, духота, горечь и остывание «Нескафе». И если для представления твоей жизни понадобится какая-нибудь декорация, то ею окажется не величественная эспланада (как правило, впечатляющая иллюзией перспективы), где резвятся и взмывают в воздух торжествующие пухлощекие отпрыски человечества, а всего лишь — какие бы усилия ты ни предпринимал и какими бы иллюзиями себя ни тешил — эта зауженная кишка, которая служит тебе комнатой; этот скошенный чердак — длиной в два метра девяносто два сантиметра, шириной в метр семьдесят три, то есть площадью чуть больше пяти квадратных метров; эта мансарда, в которой ты не двигаешься в течение уже многих часов, многих дней. Ты сидишь на кушетке, слишком короткой, чтобы ночью вытянуться во всю длину, слишком узкой, чтобы свободно повернуться; ты смотришь теперь уже почти завороженным взглядом на розовый пластмассовый таз, который хранит все те же три, и никак не меньше, пары замоченных носков.
Ты по-прежнему сидишь в своей комнате, ты не ешь, не читаешь, почти не двигаешься. Ты смотришь на таз, на этажерку, на свои колени, на свой взгляд в расколотом зеркале, на чашку и выключатель. Ты слушаешь шум улицы, воду, капающую из крана на лестнице, звуки, доносящиеся из комнаты соседа, его фырканье, скрип выдвигаемых и задвигаемых ящиков, приступы кашля, свист чайника. Ты следишь за неровной линией тонкой трещины на потолке, за бесполезным полетом мухи, за почти уловимым движением теней.