А еще эти воспоминания предназначены помочь мне, старику, скоротать остатние дни. Все лучше, чем просто сидеть и следить, как со светом играет тень на листе пергамента, покуда другие писцы горбятся над столами за моей спиной. А коль скоро мой тайный труд должен упасти меня от скуки, то начну без промедления — как вбивал в мою юную голову мой учитель-бритт, а с тех пор минуло полсотни лет, — и начну, как положено, с того, с чего все начинается.
Мне в рождении удача не сопутствовала. Угораздило явиться на свет спустя сколько-то месяцев от начала тысячелетия, в страшный год, когда многие ждали, а иные даже с радостью, предреченного конца света и великого Армагеддона, о котором столь много писано у отцов христианской церкви. Да еще и родился не там — ибо не мне суждено было стать средь народа нашего, невесть куда заброшенного, первенцем на далекой земле, что лежит на западе за морем, о которой поныне, кроме смутных отрывочных слухов, ничего не ведомо. В мое время называлась она Винландом, плодородной землей. Повезло же моему сводному брату — волей случая он стал первым и, похоже, единственным светлокожим, родившимся в мир на тех отдаленных брегах. О себе же могу сказать, что провел в той земле три года без малого — и никто из наших не мог бы похвастаться, что прожил там дольше моего. А поскольку я был еще мал, эти годы накрепко запечатлелись во мне. Как сейчас, предстают предо мной глухие, без конца и края леса и темные воды рек, а в них серебристые всплески лососей, и олени ветверогие с их побежкой размашистой, и те местные жители, коих мы называли скрелингами. Глаза у них были раскосые, да и вид вообще был препакостный. И они-то, в конце концов, нас изгнали с того берега.
Я же родился на суше куда менее обширной: на Версее, маленьком, покрытом дюнами острове, что лежит к северу от берегов Шотландии, среди прочих островов, открытых всем ветрам. Острова те монахи-географы именуют Оркадами, или Оркнейскими островами. Вот на том острове я и сделал свой первый вдох. А сидело тогда на Берсее всего две сотни жителей, обитавших в полудюжине домов да в дерновых хижинах, окружавших единственное крупное строение — замечательный длинный дом, очертаниями схожий с перевернутой лодкой. Таковые дома я встречал впоследствии и в других поселениях. Этот же служил главной ставкой оркнейского ярла. Лет пятнадцать спустя, когда я разыскивал следы моей матери — ибо, едва я научился ходить, она меня бросила, точно ненужную вещь, — вновь довелось мне там побывать. И вдова предыдущего ярла, Хокона, поведала мне обо всех обстоятельствах моего рождения.
Моя мать, по словам вдовы прежнего ярла и матери нового, была женщиной крупной, широкой в кости, мускулистой и внушающей страх. Глаза у нее были зелено-карие, глубоко сидящие, брови темные и хорошо очерченные. Единственное, что ее красило, была длинная грива прекрасных каштановых волос. Да еще к тому времени она стала сильно полнеть. Родом же она была из семьи наполовину норвежской, наполовину ирландской, но ирландская кровь взяла в ней верх. В этом нет у меня сомнений, потому что — так уж судьба ей судила — по себе она оставила память ужасную, ибо дано ей было необычное и опасное дарование, устрашающее как мужчин, так и женщин, и, однако же, привлекающее, коль скоро случится им с этим встретиться. Больше того, признаюсь, кое-что от нее перешло ко мне и стало причиной некоторых самых необычайных событий, со мной произошедших впоследствии.
Вдова ярла поведала мне, что рожденье мое было не в радость моей матери. Оно было позором ей. Ибо я родился незаконным.
Торгунна, моя мать, появилась на Берсее неожиданно, за год до того. Приплыла из Дублина на торговом корабле и привезла с собой немалую поклажу пожитков. Но ни родни при ней, ни мужа не было, и какая причина понудила ее пуститься в странствие, тоже неведомо. Но была она женщина явно богатая и знающая себе цену, и ярл Хокон и его семья радушно ее приняли, уделили ей место среди своих домочадцев. Вскоре стали поговаривать, будто мать моя — нежеланный отпрыск одного из наших северных вождей, пытавших счастья в Ирландии. Он женился на дочери мелкого ирландского правителя. Эта догадка, по словам вдовы ярла, основывалась на том, как надменно держала себя Торгунна, и к тому же всем было известно, что Ирландия кишмя кишит корольками и вождями кланов с великими притязаниями и малыми средствами, в чем и мне самому довелось убедиться, когда я был там рабом.
Торгунна прожила в доме ярла осень и зиму. Обращались с ней как с домочадцем. Но не столько привязались к ней, сколько уважали за крутой нрав и силу. А потом, ранней весной, в год перед тысячелетием, вдруг обнаружилось, что она затяжелела. То-то новость была. Никто и подумать не мог, что Торгунна еще способна зачать. Сама же она, по обычаю многих женщин, не любила толковать о своих годах, а расспрашивать ее, хотя бы исподволь, никто не осмеливался — слишком она была крута. На вид ей давали лет пятьдесят с небольшим и считали, что детей у нее быть уже не может, да и не могло быть никогда. Столь могучего она была телосложения, что до шестого месяца по ней ничего заметно не было, а потому эта новость всем казалась и вовсе неимоверной. Сперва попросту никто не поверил, потом вспомнили, о чем чесали языки всю зиму: что Торгунна — ведунья. Как еще могла женщина ее лет зачать, а тем более — и это главное, — как иначе она сумела бы завлечь отца ребенка?
— А насчет того, кто твой отец, никаких сомнений не было, — сказала мне вдова ярла. — Разумеется, по этому поводу другие женщины много ревновали и злобствовали. Ведь был он смел и пригож, и намного моложе твоей матери. Люди никак не могли взять в толк, как он подпал под ее чары. Говорили, будто сварила она любовное зелье и подлила ему в снедь, или напустила на него иноземное колдовство, или сглазила.
Еще больше, понятное дело, разъяряло недоброжелателей то, что ни Торгунна, ни ее любовник даже и не пытались скрывать свою связь. Всегда они сидели рядом, смотрели друг на друга, а вечером у всех на глазах уходили в свой угол в длинном доме и спали под одним плащом.
— Еще больше смущало людей то, что недели не прошло со дня, как отец твой прибыл на остров, а она его уже оплела. Только он ступил на Берсей, а она уже им завладела. Кто-то верно заметил — был он при ней вроде красивой игрушки в руках великанши, что взяла она себе на потеху.
Кто же был он, тот пригожий мореход, мой родной отец? Корабль его оказался на Берсее осенью, а приплыл из Гренландии, самой дальней из северных земель. Был он зажиточный хуторянин и рыбак, второй сын основателя небольшого поселения, из последних сил выживавшего в той покрытой льдами стране. Отца его звали Эйрик Рауда, или Эйрик Рыжий. (Постараюсь давать перевод везде, где потребно, ибо в странствиях приобрел некоторое знание многих языков и почти беглость в иных.) Самого же его звали Лейв. Хотя чаще слышал я, как его называли люди Лейвом Счастливчиком, а не Лейвом, сыном Эйрика. Был он, подобно многим в его роду, человек суровый, твердый и во всем независимый. Был он статен, силен и на редкость упрям — это качество полезно для всякого первопоселенца, коль оно сопрягается с привычкой к тяжелому труду. Черты лица имел тонкие (я в него пошел), лоб широкий, глаза светло-голубые, нос большой, но когда-то сломанный да таким и оставшийся. Люди говаривали, что он из тех, с кем лучше не спорить, — я того же мнения. Коль скоро он что решил, переубедить его не было почти никакой возможности. В споре он мог стать резок и даже груб, но обыкновенно был вежлив и сдержан. Его уважали, и был он многим славен.