Но вот наконец показалась и хата приветливой Явдохи. Хозяйка собак не держала, чтобы не отпугивать гостей и не давать повод сплетням, и Петро уверенно толкнул незапертую калитку и браво, почти не пошатываясь, зашагал по тропинке между двумя рядами уродливейших астр, посаженных почему-то вперемежку с дикими розами. В конце тропинки обнаружилась массивная дверь, такая мощная, словно за ней располагалась не деревенская хата, а отделение выросшего, как гриб после дождя, банка, норовящего с первых шагов пустить пыль в глаза простодушному клиенту. Такую дверь уже ногой не пнешь, как бедняжку-калитку, и Петро чинно застучал по ней костяшками пальцев. За дверью, впрочем, царили полная тишь и торичеллиева пустота, от которых веки сразу наливались свинцом и тело начинало хотеть лишь одного – рухнуть, где придется, и забыться до захода солнца. Петро еще раз постучал. На этот раз, к его удивлению и радости, дверь бесшумно распахнулась настежь и за ней показалась босоногая, улыбчивая Явдоха в сорочке, сплошь покрытой вышивками, и в белоснежнейших юбках под кокетливой, чуть подоткнутой плахтой.
– Петрусик, ты это или не ты? – заворковала она, как голубь, обхаживая иконописца со всех сторон. – Заходи что ли, отдохни с дороги, водицы тебе подать колодезной или?…
– Ох, Явдохушка, – вздохнул, пустив слезу, непривыкший к ласке деревенский художник, – какая там водица. Рассола мне дай или зелья какого, чтобы унять боль проклятую в затылке, от которой в глазах и на душе темно, словно в погребе…
– Есть и рассол, Петрусику, и рыбка к нему остренькая, все есть, иди в горницу, садись на лавку, я мигом тебе прислужусь.
Не успел незадачливый наш Богомаз рухнуть на лавку, подобно мешку с мукой, как перед ним уже задымилась только что сваренная картошечка, а рядом с ней покрывались гусиной кожей нежинские огурчики с укропом и чесноком, от запаха которых боль не выдержала, подхватилась с затылка и улетела в дымовую трубу куда подальше. А рядом с огурчиками появилась стопка прозрачного, как слеза, напитка. Петро было вздумал отказаться, памятуя о сегодняшнему утре, но Явдоха замахала руками:
– Не вздумай не выпить, пуще прежнего она тебя одолеет, вернется проклятая, а так ты ее прогонишь на четыре ветра, на четыре стороны. Правду тебе говорю, чтоб мне не сойти с этого места!
Петро, впрочем, и без Явдохиных уговоров знал, что она права, и посему не заставил долго себя уговаривать. Сложения он был молодецкого, и аппетит у него был соответствующий, и вскоре снедь исчезла со стола, как будто ее там; никогда и не бывало, а Явдоха, радуясь, что гость так быстро выздоровел, притащила с кухни чайник и яблочный пирог и начала угощать Богомаза душистым, с малиной, чаем, от которого его сразу прошиб обильный пот, и пирогом, который, как она утверждала, испекла специально для него, надеясь, что он придет.
Когда и пирог исчез, Явдоха подсела совсем близко к Богомазу, и тот уже было размечтался, что она наконец предложит ему пройти в другую комнату, и даже обнял пышный ее стан, подталкивая ее к этой мысли, как вдруг в дверь постучали. Надо заметить, что Явдоха в утро была удивительно хороша собой: темно-русые ее волосы в лучах утреннего солнышка казались золотой короной, а васильковые глаза искрились, словно два нежных озера, в которые наш Богомаз был готов уже погрузиться навсегда. Так вот, Явдоха чуть скривила свои пухленькие губки, недовольно поморщилась и подошла к окну, чтобы посмотреть из-за занавески, на того, кто к ней пожаловал.
– Кто там? – спросил Петро, испытывая новое для своего заскорузлого от одиночества сердца чувство – ревность.
– Попик собственной персоной, – застенчиво улыбаясь ответила Явдоха. – Не знаю, что и делать…
– Да пусть его, пусть идет к своей попадье, что ему тут, – угрюмо проворчал Петро.
Явдоха, однако, с ним не согласилась.
– Грех обманывать святого отца, – сказала она. – Он, наверное, на минутку зашел воды испить или посоветоваться, он ведь в селе человек новый, а попадья его и в селе-то раньше вообще не жила, нет, я его пущу, а ты поди в спальню, так и быть, я разрешаю, только смотри, на постель не ложись, а в кресле сиди и дверь закрой, нечего уши вострить! И она подтолкнула Богомаза своей пухленькой ручкой к двери, которая вела в спальню, и закрыла за ним дверь.
Петро, впрочем, ревновал не зря. Молоденький попик, едва оказавшись в горнице, наговорил Явдохе столько комплиментов, что если бы она по-настоящему умела смущаться, то покрылась бы густым, как свекла, румянцем. Но она, привычная к таким излияниям сильного пола, лишь улыбалась да хлопала длинными ресницами, притворяясь, что ничего не понимает, – Явдоха была себе на уме, а попику было и невдомек, что беседует он с любительницей прокатиться в безлунную ночь на метле. Явдоха, впрочем, считала себя не ведьмой, а феей, потому что зла людям без нужды не чинила, а ночные свои прогулки оправдывала тем, что и космонавты летают среди звезд, однако же их никто не сжигает на костре, как Джордано Бруно. Метлу, видать, она считала чем-то сродни ракете. Родители ее уехали работать на Север да там и осели, а дочь осталась в родной Горенке сохранять дом. Годы шли, Явдохе перевалило за тридцать, но замуж она не спешила, хотя в женихах недостатку не было, – боялась, что мужу не понравится ее «хобби».
Надо сразу пояснить читателю, что ничего особенно ведьмовского в Явдохе и впрямь не было. Просто после отъезда родителей соседи иногда замечали, как в полнолуние она босоногая, в одной ночной рубашке прогуливается по заснеженному двору, выставив впереди себя полные, красивые руки – в девичестве она считалась писаной красавицей и одноклассники ходили за ней табуном. Явдоха, впрочем, о своих ночных прогулках по снегу не помнила, но когда соседи ей рассказали, то поняла, что болеет лунатизмом. Впрочем, это скоро у нее прошло, но зато по ночам у нее иногда начинался зуд по всему телу, который проходил только тогда, когда она, оседлав метлу, проветривалась в ночном небе. Во всем остальном она была женщиной доброй и осмотрительной и уже начинала посматривать на Петра как на возможную для себя пару.
Все карты, однако, спутал попик, который хотя так и прозывался, но отнюдь не был худосочен и бледен, как приличествовало бы его сану, а был здоровенным, под два метра, детиною, с ершистыми волосами, голубыми глазами на открытом, загорелом лице и с телосложением сплавщика леса. Женился он впопыхах перед окончанием семинарии на девушке, с которой был едва знаком и которую подсунули ему родители. Первые месяцы их совместной жизни они провели как в раю, но после переезда к месту службы в Горенку попадья захандрила – в город ездить было далеко, подруги приезжали к ней редко и она почти не выходила на улицу, проглатывая одну книгу за другой да дожидаясь возвращения супруга из церкви.
Попик, как его в шутку прозвали горенчане, любил зайти к Явдохе по дороге домой, чтобы излить душу и немного перекусить – попадья, не в обиду ей будет сказано, готовила отвратительно, предпочитая угощать святого отца пищей духовной. Впрочем, стихи, которые она ему читала, когда он поглощал чудовищные каши и совершенно несъедобные борщи, никак не способствовали улучшению их вкусовых качеств. А поп, на самом деле его звали Тарасом Тимофеевичем, был охоч до еды и совершенно не знал, как ему быть, – и попадью обидеть не хотелось, и поесть вкусно не удавалось. А тут Явдоха уговорила как-то зайти на куличек да так попотчевала, что он еле домой дотащился и вынужден был взять грех на душу и солгать, что у него болит живот и поэтому нет никакого аппетита.