Это был не первый случай, когда он получал письмо с просьбой такого рода. Деятельность доктора, направленная на разоблачение мошенничества бесчисленных медиумов и их прихвостней, была хорошо известна в определенных кругах Лондона. И хотя доктор не любил появляться в обществе и принимал различные меры к тому, чтобы о нем не распространялись нежелательные толки, слухи о его деятельности все же доходили до людей, нуждавшихся в его помощи. Итак, это была не первая просьба, хотя, пожалуй, самая страстная.
Ни запаха духов, ни другого запаха от листка не исходило. Почерк без всяких цветистых закорючек. Угадать по нему пол писавшего невозможно. Настоящая анонимка.
„И все-таки писала женщина, – подумал Дойл. – Богатая, образованная, испытывающая отвращение к скандалам. Замужняя или состоящая в известных отношениях с человеком, занимающим высокое положение в обществе. Новичок среди любителей спиритических сеансов. Вероятно, отправительница письма недавно перенесла тяжелую утрату или страшилась ее“.
„Жизнь невинного находится под угрозой“. Это мог быть ее супруг или ребенок…
Указанная улица находилась в Ист-Энде, возле Бетнал-Грин. Гнусное местечко. Приличная дама не рискнула бы разгуливать там одна. Но решительный, не знающий сомнения мужчина без колебаний ответит на брошенный ему вызов.
Прежде чем снова углубиться в чтение Блаватской, доктор Артур Конан Дойл подумал, что надо почистить и зарядить револьвер. Был канун Рождества 1884 года.
Квартира, в которой жил и работал Дойл, занимала второй этаж ветхого здания в рабочем пригороде Лондона. Это были скромные апартаменты, состоящие из гостиной и тесной спаленки, – квартира человека неприхотливого, ограниченного в средствах. Дойл обладал привлекательной внешностью и имел свой взгляд на вещи. Целитель по призванию и вот уже три года практикующий хирург, он приближался к своему двадцатишестилетию и должен был стать равноправным членом братства людей, с достоинством выполняющих свой долг и в то же время лучше других осознавших собственную смертность.
Как врач, он был абсолютно убежден в непогрешимости и надежности науки, однако это почему-то не ограждало Дойла от совершения ошибок на избранном поприще. Хотя он покинул лоно католической церкви почти десять лет назад, неутоленная жажда веры в Бога терзала его постоянно, и он надеялся, что религиозное чувство остается единственным фактором, который с помощью науки может доказать существование души в человеке. Он всерьез полагал, что именно наука откроет ему высшие тайны духа. Однако рядом с этой непоколебимой уверенностью в нем так же прочно уживалось дикое, абсолютно беспочвенное желание вырваться из пут до тошноты осязаемой реальности и с головой окунуться в мистический мир магии, не считающий смерть конечной точкой бытия. Эта страсть преследовала его, как неотвязный призрак. Но он никогда и никому не рассказывал об этом.
Чтобы хоть как-то усмирить желание бросить все и сдать свои позиции, он погрузился в чтение Блаватской, Сведенборга и других неисправимых мистиков. Он разыскивал их сочинения в неведомых никому книжных лавках, надеясь найти для себя доказательства их правоты, ощутимые и бесспорные. Он стал постоянным посетителем собраний Лондонского союза спиритуалистов. Он знакомился с медиумами, пророками и провидцами, устраивал спиритические сеансы у себя, посещал дома, где, по слухам, витали души умерших. Дойл твердо придерживался трех принципов: наблюдательности, точности и дедукции, именно они являлись краеугольными камнями теории, на которой он проверял собственные ощущения. Свои наблюдения он записывал по-врачебному тщательно, не делая поспешных выводов. Это была своего рода преамбула к более обширной работе, смысл и очертания которой со временем должны были определиться сами.
По мере того как углублялись исследования, его внутренние борения между наукой и верой, этими двумя непримиримыми полюсами, становились все более жестокими и неодолимыми. Тем не менее он не сдавался, слишком хорошо зная, что ждет проигравшего в подобной борьбе. По одну сторону баррикады сплотились оголтелые радетели общественной морали, прикрывавшиеся знаменами церкви и государства, заклятые враги любых перемен, давно никого не вдохновлявшие, но не желавшие отступать; по другую – тысячи несчастных, привязанных к койкам в домах для умалишенных и гноящихся в собственных испражнениях; их глаза загорались только тогда, когда помутненное сознание рождало в них совершенные образы божеств, посылавших им откровения.
Дойл не проводил четкой границы между этими крайностями, ибо отлично знал, что путь совершенствования человека – а именно его он жаждал найти – пролегает посередине. Доктора не покидала надежда, что если наука окажется бессильна помочь в поисках этого пути, то, возможно, его исследования дадут истинное направление самой науке.
Решимость Дойла принесла определенные результаты. Во-первых, когда ему доводилось сталкиваться с подлогами и бессовестным обманом слабых наглыми проходимцами, он без колебаний разоблачал этих мерзавцев. Большинство из них были обычными преступниками, понимавшими лишь язык грубой силы: бранные слова, разбитые головы, угрозы физической расправы… По настоянию инспектора Скотленд-Ярда Дойл с недавнего времени носил револьвер. Это произошло после того, как на него набросился с ножом разоблаченный им шарлатан. Ножевое ранение в грудь чуть не отправило доктора в Великое запределье.
Во-вторых, постоянно разрываясь между двумя несовместимыми стремлениями – жаждой веры и попыткой ее научного осмысления, вместо того чтобы безраздельно отдаться вере, Дойл остро нуждался в том, чтобы излить кому-то свою изболевшуюся душу.
Казалось, он нашел идеальный способ, начав писать художественные произведения. В них все его разнородные впечатления и знания, почерпнутые в этом безумном мире, сильно смахивавшем на преисподнюю, вылились в понятные всем рассказы с необычным содержанием: о страшных и загадочных поступках, совершаемых злодеями, которым бросали вызов люди просветленные и умные – в некотором роде похожие на него самого, – осознанно и бесстрашно кидавшиеся в бездну подстерегавших их опасностей.
Став беспристрастным биографом своих героев, Дойл за несколько лет закончил четыре рукописи. Следуя писательской традиции, он отослал три из них в разные издательства. Все они были единодушно отвергнуты и возвращены автору, и Дойл с чистой совестью сложил их в тростниковую корзину, привезенную им из странствий по теплым морям. Но он все еще ждал отзыва на свое последнее сочинение, озаглавленное „Темное братство“. Дойл считал этот рассказ завершенным произведением, вполне пригодным для печати. Для такого суждения существовал целый ряд причин, немаловажной из которых являлось его горячее желание вырваться из сетей бедности и убогой обстановки всей его жизни.
Дойл был человеком, что называется, сделавшим себя. Он не особенно заботился о своем внешнем виде, но испытывал определенную неловкость при встречах со светскими щеголями, ибо вынужден был втягивать в рукава вытертые кромки манжет, красноречиво свидетельствовавшие о его финансовых трудностях.
Пороков за свою жизнь Дойл насмотрелся достаточно, его нимало не привлекали соблазны, манившие своей доступностью, и до сих пор ему удавалось их избегать. Хвастуном он не был никогда, предпочитая больше слушать, чем говорить. Как всякий нормальный человек, Дойл надеялся, что со временем его жизнь станет лучше, однако не особенно сокрушался, сталкиваясь с неизбежными разочарованиями. Представительницы прекрасного пола вызывали в Дойле естественный и здоровый интерес, и равнодушный взгляд женщины задевал его за живое, вместе с тем порождая в нем определенную нерешительность. Такое отношение пока что надежно защищало молодого человека от переживаний больших, чем обычная досада. Но, как ему вскоре предстояло узнать, переживания могли привести и к более серьезным последствиям.