Как-то в один из недолгих отпусков своих, в самый канун разгрома турок на Дунае — занемоглось тогда княжне Елене Михайловне не на шутку и попросила она супруга слезным письмом схлопотать у Александра Васильевича разрешения, чтоб свидеться, может, и в последний раз, — просидел Федор Иванович всю ночь у постели жены. Лихорадило Елену Михайловну сильно, всякие видения являлись ей нехорошие. Все казалось ей, что смотрит она в чужую жизнь, и чужую жизнь проживает как наяву. То терем старорусский на Московии допетровской явится ей в бреду, то нашествие татарской конницы, то пожар да крики оглашенных надрывные… Так и мечется по постели, потом исходит вся слезами горючими. Ни молитва перед иконами, ни травы настоенные, ни микстуры заморские — ничего не помогает ей.
Только к утру умаявшись, соснула чуток страдалица. Пошел и Федор Иванович в свои покои, чтоб отдохнуть. Да по пути услыхал он в парадных сенях., крик младенца. Настойчивый, заявлявший свои права на жизнь крик маленького существа заставил князя остановиться будто вкопанного. Приподняв голову, слушал Федор Иванович крик и не мог понять, чудится ему он после бессонной ночи или в самом деле зовет его существо, оставленное на милосердие добрых людей. Вышел Федор Иванович в сени, нагнулся над корзиной в которой лежало укутанное в лоскутное одеяло дитя, поднял его и улыбнулся: — Какой славный бутуз, да еще и мальчик…
Подкинутому малышу было не больше нескольких дней, но он, словно поняв, что его судьба зависит от настоящей минуты, перестал кричать и растянул свой беззубый ротик, широко раскрыв удивленные, черные, большие глаза. Князь Федор Иванович окончательно смягчился и решил оставить мальчика у себя.
По счастью Елене Михайловне в тот же вечер полегчало, и она пошла на поправку. Тихая, уравновешенная по натуре, княгиня принадлежала к тому числу женских натур, которые покорно терпят все странности, а порой и жестокости своих мужей, при том любят их беззаветной и самопожертвенной любовью. Узнав о желании Федора Ивановича усыновить найденыша, Елена Михайловна ни словом не возразила ему и приняла мальчика с заботой. Ребенка окрестили Арсением — имя давно уж приготовил Федор Иванович для ненаглядного первенца, так и не рожденного ему супругой. Пол и стены в детской затянули верблюжьим войлоком — для спасения от извечной белозерской сырости, люльку обили шелком, а из деревни привели для малыша кормилицу, красивую и здоровую.
Вскоре пришла Федору Ивановичу пора возвращаться к армии. Оставив Арсения на попечение Елены Михайловны, он уехал. Он никогда не задумывался, кем были истинные родители мальчика. Находясь вдалеке, он постоянно следил за своим воспитанником, подробно писал в письмах жене, каких учителей выписывать для него, каким наукам обучать. Когда пришло время определяться с будущей карьерой Арсения, Федор Иванович не раздумывая, по своим связям выхлопотал для него эстандартюнкерство в только что образованном по указу императора Александра Первого Кавалергардском полку, записав на свою фамилию. А через год службы юношу, показавшего себя во всех отношениях достойно, произвели уже в корнеты.
В день приезда Арсения из столицы, — по письму князя Федора Ивановича к старинному приятелю его, командиру кавалергардов Голенищеву-Кутузову, юношу отпустили по семейным делам аж на целый месяц, — на домашнем совете порешили отдохнуть сперва, может, денька два, а после, уж не откладывая, идти в отъезд на нетронутый волчий выводок.
Два дня погода стояла морозная и колкая. Но после началась небольшая оттепель. Рано поутру молодой Арсений в халате выглянул в окно отцовского дома и увидел такое утро, что лучше и не придумаешь для охоты: светло-голубое небо как будто таяло над озером и без ветра стекало на землю. Единственное движение, которое происходило в воздухе, составляло лишь тихое парение сверху вниз спускающихся микроскопических капель мги или тумана. На оголившихся ветвях сада, раскинувшегося вокруг усадьбы, висели прозрачные капли и падали на только что покрывшие землю листья. Земля на огороде, что мак, глянцевито-мокро чернела и в недалеком расстоянии сливалась с тусклым и влажным покровом тумана. Полный восторга, Арсений выбежал на мокрое с натасканной грязью крыльцо и вдохнул воздух — пахло вянущим листом и собаками. Черно-пегий кобель Бостон с большими черными навыкате глазами, увидав хозяина, встал, потянулся назад и лег по-русачьи. Потом со щенячьим визгом вскочил и подбежав, лизнул его прямо в нос и едва пробивающиеся усы.
Другой пес, увидав Арсения из цветника, выгибая спину стремительно бросился к крыльцу и, подняв хвост, стал тереться о его ноги.
— Э-ге-гей! — послышался звучный мужицкий голос, соединяющий в себе одновременно и самый глубокий бас и самый тонкий тенор. Вскоре от конюшен появился доезжачий Ермило, обстриженный в скобку, седой, морщинистый охотник. В руке он держал гнутый арапник и посвистывая на ходу с выражением полной своей самостоятельности от мира, подошел к Арсению. Сорвал шапку с головы, поклонился.
— Здорово, Ермило! — крикнул ему Арсений, ощущая легкую нервную дрожь в руках и коленях при виде разыгравшейся охотничьей погоды, полных готовности собак и заводилы-охотника, перед которым робел в детстве, да и сейчас не перестал.
Молодого человека охватывало непреодолимое охотничье чувство, в котором легко забываются все прежние намерения.
Успев уже испытать первое головокружение от своей влюбленности в юную графиню Катеньку Уварову, с которой Арсений накануне отъезда, танцевал мазурку на балу у Строгановых, он теперь мог сравнить такое ощущение с испытываемым ныне предвкушением охоты.
— Здоровьица тебе, молодой барин, — проговорил совсем рядом с Арсением Ермилин охриплый бас и два блестящих темно-серых глаза из-под кустистых седоватых бровей взглянули на него.
— Хорош денек, а? И гоньба и скачка, а? — сказал Арсений, почесывая за ухом Бостона.
— Хорош, — согласился Ермило и помигал глазами: — Я давеча посылал Данилку послухать на заре, — продолжил он после короткого молчания: — таки сказывал мне волчица-то с детенышами из нашенского леса ушла, а куды — толком не разберешь.
Данилка слушал, слушал. Говорит, никак на самый окаем спряталась. Там выли, душу драли. Таки как ее теперь оттудова выкуришь?
— А что на окаем, как ты говоришь, пути нет? — встревожено осведомился Арсений, — Где он самый окаем-то тот?
— А на болотах он, барин, — невозмутимо отвечал ему Ермило, — там где дом давно заброшенный па островке стоит. Ты что же, барин, и не слыхивал про него никогда?
— Нет, не слыхал, — пожал плечами Арсений, и тут же добавил: — Ты все ж псов погоди кормить, а я с батюшкой Федором Ивановичем посоветуюсь.
— Как знаете, барин, — покорно кивнул Ермило и вытирая шапкой замазанные грязью порты, проговорил под нос: — кто ж на него полезет, на окоем-то? Если уж кому пожить на свете белом вовсе надоело, Господи прости, — и перекрестившись, поцеловал нательный крест, висевший у него вокруг шеи на веревочке.
— Что за окаем этакий ты еще выдумал, дурачина! — отчитывал Федор Иванович Ермилу в кабинете: — если же на болотах спряталась она, то кому ж как не тебе тропки знать туда, гони ее, впервой, что ли? — запахнув атласный в золотистую шитую полоску халат, князь Прозоровский прохаживался в раздражении по персидскому ковру, укрывающему пол в его апартаментах, и шаркал то и дело сваливающимися с босых ног бархатными туфлями без пятки. Арсений же молча наблюдал за ними — хотя Ермило был и невелик ростом, видеть его в комнате производило впечатление подобное тому, как если бы увидеть лошадь между коврами и мебелью.