– Из-за меня?
– Да, из-за тебя. И еще… Да, из-за тебя. Грейс, ты не осуждаешь мой поступок? Что я никогда не вернусь на родину, что отказался воевать, ты понимаешь…
– Ну почему я должна осуждать тебя за то, что ты не хочешь принимать участия в какой-то дикой войне? Почему я должна быть против того, что ты останешься в Англии и станешь англичанином?
– А вдруг тебе захочется поехать в Америку, мы ведь не сможем.
– Я не захочу поехать в Америку. Ты и есть моя Америка.
– Моя любимая! Значит, ты не считаешь это бесчестным?
– Как я могу считать бесчестным то, что честно? Действительно, как?
Они сидели бок о бок, неуверенно, словно в лодке. Ее правую руку Людвиг крепко держал в своей, левой обнимал за плечи, костистым коленом прижимаясь к ее круглой золотистой коленке, просвечивающей сквозь ажурный чулок. От нее пахло юностью, душистым мылом, цветами. О Господи, если бы можно было сбросить одежду! Шел теплый летний дождь, теплый дождик раннего лета, и струйки мягко сбегали по оконному стеклу… Белые и розовые домики на фоне темно-серого металлического неба. Над парком наверняка повисла радуга. А где-то идет война, бомбы, напалм, смерть и увечья. И где-то там обитают люди, для которых война вытеснила из жизни все остальное.
Время на обдумывание закончилось. Он порвал свое призывное свидетельство. Обратной дороги нет. Он сделал шаг – обдуманно выбрал изгнание. И ни о чем не жалел, разве что о родителях. Он был единственным ребенком. Смысл всей жизни для них заключался в том, чтобы помочь ему стать тем, кем так никогда и не стали они, – настоящим американцем. Ни о чем другом они и не помышляли.
– Ну бери же, – сказала Грейс, – вот тортик. Пирожные. Марципаны, я знаю, ты любишь. Вот русские пирожки.
Маленькая спальня, которую она называла своей гостиной и в которой они действительно пока только сидели более-менее чинно, была чистенькой и уютной. Аккуратненькой, словно детская. Эта смесь школьной аккуратности с затейливой пестротой картинок, вещичек, цветов отражала, как подозревал Людвиг, не только несформировавшийся вкус Грейс, но и былые пристрастия ее родителей. Однажды ему довелось услышать, как дочь спорит с матерью, у которой родился замысел как-то по-новому декорировать комнату. К обоям в «веточки» совершенно не шло постоянно расширяющееся собрание картинок – небольшие репродукции импрессионистов, гравюры с изображением ястребов и попугаев, снимки Акрополя и Тадж-Махала. Причем Грейс не разбиралась в архитектуре, ничего не знала о птицах и постоянно путала Ван Гога с Сезанном. Создавалось впечатление, что она вообще мало что знает, потому что очень рано бросила школу и отказалась учиться дальше. Людвигу как-то пришла в голову мысль: как общаться с девушкой, которая и понятия не имеет о том, кто такой Карл Великий, и нисколько по этому поводу не печалится? Позднее он даже начал в некотором роде восхищаться этой самоуверенной малообразованностью. Грейс была лишена претензий и амбиций, которые правили бал в его собственной жизни. Ее незамысловатость, веселость, может, даже и глуповатость просветляли его пуританскую печаль. Но он понимал, что это полудитя – не просто милая кошечка. В едва расцветающем бутоне пряталась немалая пробивная сила.
– Спасибо, пирожного не хочу.
– Ну тогда джема.
– Нет. Я до сих пор чувствую себя так, будто получил удар в живот.
– А я проголодалась.
Миниатюрная Грейс любила поесть. У нее была матовая кожа, яркие голубые глаза и коротко подстриженные золотистые волосы. Когда она сердилась, то становилась похожа на терьера. В минуты самодовольства, что случалось нередко, в ней появлялось что-то восточное. Не считая себя кокеткой, Грейс в то же время была уверена в своих козырях – юности и миловидности. И надменный крохотный ротик выдавал эту уверенность. Людвигу она казалась драгоценным реликтом, хранительницей женственной утонченности, чего-то почти викторианского.
– Думаешь, тебе удастся с Оксфордом?
– Тьфу-тьфу, будем надеяться. Стараюсь об этом не думать.
– Я бы хотела жить в Оксфорде. Там так красиво. И природа вокруг.
– И ты не против, что твоим мужем будет старый, нудный преподаватель древней истории?
– Ну что ты такое говоришь, Людвиг? Думаешь, я мечтаю выйти замуж за космонавта, так, что ли? Но я такая невежественная. Наверное, мне придется сидеть скромно в уголке и улыбаться. Но надеюсь, и кроме меня такие жены в Оксфорде есть. Зато за остальное семейство краснеть не придется. Папа когда-то в Кембридже был одним из лучших по математике, мама училась в Бедфорде, и, наконец, Патрик…
Тревога о том, выйдет ли с Оксфордом, ни на минуту не отпускала Людвига, он так хотел там оказаться. За эти месяцы Оксфорд в его сознании расширился до неимоверных размеров, превратившись во что-то волшебное, громадное. Это тоже была в своем роде неодолимая любовь. Он воображал себя в Оксфорде, как иные воображают себя в раю. И боялся неудачи, как можно бояться низвержения в ад. Но после года, проведенного в Лондоне, обратно в любом случае уже не собирался. Афина достаточно крепко ухватила его за кудри. Все стороны своего дела Людвиг видел достаточно ясно и не сомневался больше в правильности своего решения. Война – абсолютно никчемное предприятие, не имеющее к нему никакого отношения. Он не будет сражаться за Соединенные Штаты. Политиканствовать, выступать с заявлениями, делать из себя жертву – это вообще не для него. «Я не «хомо политикус», – любил повторять он, – я ученый. И не хочу зря растрачивать свой талант. Предпочитаю остаться в Англии, ведь, спасибо случаю, я здесь родился и вступил в долгий, старый европейский спор». А сожалеть, что его решение во многом облегчено, – это уже чистой воды сентиментальность.
Анализ был завершен, и решение принято. Только протестантское сознание, будто огромная громоздкая примитивная машина, допотопная, но все еще движущаяся, работающая, не давало ему покоя. Можно ли сделать так, чтобы родители не страдали из-за его решения? Людвиг боялся их писем, одновременно раздражающих и трогательных, где они умоляли его вернуться и «все уладить». Неужели они и в самом деле думают, что он сошел с ума? Боялся их смущенных упреков, их опасений. Старая европейская тревога, унаследованная от поколений бродячих предков, кружила в их крови и заставляла содрогаться при мысли о нарушении законов США. И еще эта их ужасная, ложно понимаемая гордость. Переживания, что он уклонился от службы, страх перед властями, перед тем, что скажут соседи, в общем, страшная путаница.
Родители отца были ревностными протестантами из Эльзаса, матери – баварскими лютеранами. Ее отец, исчезнувший во время войны и, как предполагали, погибший в концлагере, был пастором. Решительное неприятие Гитлера обрекло оба семейства на эмиграцию, в результате чего родители Людвига встретились сразу же после войны в Монт де Марсон, где его будущий отец работал инженером-электриком. Вскоре молодые решили эмигрировать в Америку, но в ожидании виз отправились на некоторое время в Англию, чтобы потренироваться в языке. И разумному провидению было угодно, чтобы Людвиг родился именно в Англии и тем самым обрел законное право называться англичанином, хотя ему еще и года не исполнилось, когда семья переехала в США. Он рос вполне благополучно, вполне нормально, как всякий маленький американец, на радость родителям. Но старые европейские тревоги бродили в его крови и только ждали своего часа, и вот, став взрослым, он понял, что личность его бледна и неопределенна. Родители передали ему свою физическую беспомощность, свое беспокойное, впечатлительное сознание. Он вырос среди тех самых проблем, от которых они пытались откреститься. Его смущала двойственность собственного имени. Ему было стыдно, что он немец, и неприятно, что не может им быть по-настоящему. Родители, прекрасно знающие французский и немецкий, дома говорили только на английском, неутомимо беседуя, даже когда были одни, на языке, ими так полностью и не освоенном. Людвиг выучил немецкий и французский в школе. Родители были благодарны Америке за все, и сияние этой благодарности освещало все его детство.