Ненавижу местные каналы, их тупые музыкальные заставки, якобы стильные, их хиты трехмесячной давности, неуклюжие шутки сонных дикторов, местную рекламу — арабского ресторанчика по соседству, двухнедельной акции в ближайшем «Интермарше» со скидками на помидоры, туалетную бумагу и бормотуху в канистрах, и вся округа валом валит туда, потому что канистра бормотухи подешевела на тридцать процентов, — их местные новости, интервью с кустарями-одиночками на грани вымирания и, предел стыда, с моим отцом, его показывали три года назад — обзорная экскурсия по бару, похвальное слово пастису, а на заднем плане я — пытаюсь спрятаться, но уже поздно, — и местные благотворительные ярмарки, с отстойным барахлом и невообразимой лотереей, и вся округа валом валит туда в надежде выиграть дивные подушечки с вышивкой и дивные камни с картинками; и местные балы с приглашенным оркестром, бодреньким распорядителем и жареными сосисками на лотках, и вся округа валом валит туда, целыми семьями, принаряженные: престарелые матроны в длинных юбках в цветочек и полосатых топах на обвислых грудях, с голыми красноватыми ручищами, их благоверные в сандалиях «Биркенсток», бермудах и серых футболках с разводами, и перевозбужденная скачущая малышня; и приятелей моего детства, что получили дипломы водопроводчиков, а теперь жмутся по темным углам, вливают в себя «Хейнекен» за полтора евро, забивают скверные косяки или ширяются, ненавижу этих прыщавых бунтарей с их смесью южного акцента и выговора рабочих предместий, которому они обучаются по радио «Скайрок», словно английскому языку, с их надсадным самоутверждением и избитыми фразами, почерпнутыми в шлягерах занюханных рэперов, озабоченных тем, что у них нет виллы с бирюзовым бассейном в Майами, ярко-красного «феррари» и пуэрториканок, трущихся о шест, хотя они уверены, что общество обязано им все это дать, и мои экс-товарищи по пряткам тоже уверены, что общество обязано им это дать, но от Конечной до Майами далеко, очень далеко, и они курят траву, пьют, и чуда не будет.
Ненавижу деревенских девиц, с которыми не стала дружить и которые, в свой черед, ненавидят меня, за то, что я их отвергла, за то, что я другая, за то, что во время этих балов сижу дома и включаю Пи Джей Харви на полную громкость, чтобы заглушить «Макарену», а они, выучившись танцевать по TF1, переваливаются с ноги на ногу, подпрыгивают на мягких танкетках, задирают руки, покрытые кольцами и та-тушками, вертят голыми животами с проколотым пупком в лучших традициях американских пролов десятилетней давности и похотливо поглядывают из-под густо-сиреневых век на наших былых товарищей по пряткам, которые их в конце концов, натурально, завалят, никуда не денутся, ведь влажных пуэрториканок на горизонте не видать, завалят черт знает где и черт знает как, а потом вся честная компания будет блевать на рассветное солнце.
И они переженятся, нарожают кучу дебильных детей, станут их лупить, как лупили их самих, детишки бросят школу, как их дражайшие родители, и будут курить дурь, как они, и в конце концов сами встретят будущего супруга, блюя в семь утра в придорожной канаве, и, не сходя с места, примут еще, а потом поженятся, нарожают кучу дебильных детей, и так далее, во веки веков.
Я же говорю, чудес не бывает.
Ненавижу отца, его рожу деревенского Жана Габена, запах водки и черного табака, грязные, обломанные ногти, его тошнотворный простецкий язык и манеру меня доставать, доводить до белого каления, чтобы я изошла ругательствами, в муках изобретая самые чудовищные вещи, какие только дочь может сказать отцу, чтобы он оскорбился, оскорбился смертельно, и замкнулся в своем идиотском самолюбии, и молча удалился страдать, а я бы всей душой жалела не о том, что высказала ему все, что думаю, но о том, что думаю все, что сказала, потому что никто не может думать такое об отце.
Однажды летом, мне тогда было семнадцать, я встретила в видеоклубе одного типа, он был из Парижа и только о Париже и говорил. Приехал на каникулы, жил в соседнем доме. Дом выставили на продажу еще десять лет назад, прежние владельцы поубивали друг друга. Он был громадный, с бассейном. Родители того типа только что развелись, и мать купила здесь жилье, потому что не хотела никого видеть, у нее была «депрессия». Его «все задолбало», он ненавидел этот дом, ненавидел это место, предпочитал «Берег»,[1]он всегда проводил каникулы на «Берегу». «На котором?» — спросила я. «На Берегу», — ответил он. Ничего себе тип, худенький, с очень тонкими светлыми волосами, в тесных джинсах, прямо девочка. На два года старше меня. Я послала к черту отца с его баром и ходила к этому парню каждый день. На Конечной только об этом и болтали. Болтать было о чем. Это произошло в бассейне. Мне не понравилось. Он сказал, это потому, что мы все сделали в воде, в воде всегда не круто, а в его комнате, в башне, будет лучше. В башню я подниматься не захотела. Мне это не нравилось. Но встречаться с ним не перестала, из-за его бассейна.
В конце лета, уезжая на «Берег», к отцу, он подарил мне флакон духов, назывались «Дольче вита». Сказал, что позвонит из Парижа, но я не стала ждать попусту: знала, что звонка не будет. Еще я знала, что на следующий год он вернется и что год — это не так уж долго. Я опробовала духи, отец обозвал меня кокоткой, и я убрала флакон поглубже в ящик шкафа, к маминым побрякушкам, до лучших времен.
А на следующее лето тот тип приехал опять. Мне сказала дочка сторожа из его дома. Но он не пришел ко мне в бар, а когда я столкнулась с ним в видеоклубе, при нем была подружка, она говорила, что клуб — фуфло, выбора никакого, а он со мной не поздоровался, а она посмотрела на меня косо, смерила взглядом с ног до головы, так на меня еще никто не смотрел. Я отдала кассеты, а вернувшись домой, вытащила флакон из ящика и вышвырнула в помойку.
Ненавижу типов, которые приезжают на каникулы и селятся рядом.
Ненавижу свой день рождения, с которым никто меня не поздравляет, потому что у меня нет друзей, никто, кроме отца, а каждый ушедший год — это еще год на Конечной, год, вычеркнутый из жизни, год загубленной молодости, с каждым днем рождения мой лоб будет все больше хмуриться, глаза сморщатся, рот обмякнет, пока наконец я не стану уродиной, старухой, и тогда, глядясь в зеркало, отыскивая следы своей несчастной, так никому и не понадобившейся красоты, я спрошу себя, кто я, куда ездила, что делала, и сама себе отвечу: «Никто, никуда, ничего».
Через неделю мне исполнится двадцать один год, и я отмечу это событие в мрачной комнатушке за баром, напротив будет сидеть отец. Я буду смотреть в пространство, а он — на меня, не отрываясь. Трясущейся рукой он разольет скверную шипучку по высоким пластиковым фужерам. К еде я не притронусь. Минут сорок пять он будет говорить про маму, про хлопоты с баром, я не пророню ни слова, потом он встанет, захмелев от вина и собственных благих намерений, и скажет, что у него для меня сюрприз, и удалится на кухню за пирогом, который еще с утра спрячет за двумя ящиками пастиса «Рикар». Он торопливо зажжет свечи, торопливо, потому что долгое отсутствие будет выглядеть подозрительно и сведет на нет эффект неожиданности, потом внесет пирог, издав громогласное «та-та-татам», как будто кролика из цилиндра вынул, и водрузит его на стол, а я скажу с самым невинным видом: «Ой, пирог, вот так сюрприз!», и он подставит мне щечку, а я задую свечи.