которая вывела к беседке. Дикий хмель, затаившийся в зарослях шиповника, подобрался и к ней, взметнулся тяжелою волной, погребая под собственным весом хрупкое кружево дерева.
Беседка была крупной.
И пандус имелся.
По нему Виолетта коляску и затолкала, чтобы потом развернуть. И наклонившись к самому моему лицу, заглянула в глаза:
— Или совесть замучила?
— Меня?
— Действительно… чего это я. Какая у тебя совесть? — она отступила и села на лавочку, чтобы вытащить из безразмерной своей торбы сигареты. — Или Викусю дразнить собираешься? Он и так вон места себе не находит. А женушка его вовсе… дура.
Виолетта махнула рукой.
— Как по мне, понятно, что любви глубокой родственной меж нами нет, а потому смысла нет вокруг тебя танцы водить, надеясь, что ты вдруг осознаешь, сколь им задолжал, и растаешь.
Дым был горьким.
— Дай… — я протянул руку.
Ладонь дрожала, пальцы ещё скукожились и вряд ли я сумел бы их распрямить, но всё же вот вытянул. Сам.
— Охренел? — удивилась Виолетта. — Ещё скопытишься. Потом доказывай, что я не виновная…
— Да ладно… ещё скажи, что опечалишься.
— Вот уж точно нет. Но проблем отгребу.
Однако сигарету дала.
Надо же… ничего не ощущаю. Дым как дым. Горький. Едкий. И никакого удовольствия. В этом всё дело. Я осознал факт ясно-ясно, как оно случалось порой.
Я перестал получать удовольствие от жизни.
От вкуса еды.
От способности сесть. От прогулки этой… когда я в последний раз выходил из палаты? И вообще был на улице? От воздуха. От общения. От всего.
— Спасибо, — я вернул сигарету. — Слушай… а с жильём у них как?
— Ты серьёзно или опять глумишься? — Виолетта прищурилась. — Как у всех молодых… что нам от мамки осталось, то ещё есть. А они вон… ипотеку, знаю, собирается. Но с нынешними ценами только и потянет, что однушку или эту вон… студию… видела я эти студии нынешние. Конура у хорошей собаки и та побольше.
— Серьёзно. Погляди… если есть на примете жилье… ты лучше знаешь, что им надо. Две-три комнаты, нормальный район чтобы…
— Громов? — вот теперь Виолетта окончательно напряглась. — Ты… чего?
— Не знаю, — я прикрыл глаза и попытался сосредоточиться на том, что слышу. — Не знаю… как-то вот… чувство такое… дерьмовое. Ленка вон благотворительностью занялась. А я-то так чем хуже? И если уж благотворить, то лучше своим… твоим. У Викуси сынок — редкостное дерьмо.
— Ну да… не без того. А знаешь, почему?
— Нет. А что, есть причина быть дерьмом?
— А как же… сука ты, Громов…
Я приоткрыл глаза. Виолетта сидела с сигаретой, сгорбившись, нахмурившись как-то. И леопардовое платье её на спине натянулось, обтягивая и складочки плоти, и высокий горб-хребет позвоночника, и лямки бюстгальтера.
— Я?
— Удивлён? — Виолетта отправила недокуренную сигарету в урну. — Я всё бросить пытаюсь, а оно никак. Нервы, нервы… одни нервы, а не жизнь. Так вот, дорогой, ты никогда не думал, как твоё появление нашу семью разрушило?
— Чего?
— Того, — передразнила она. — Папаша наш, конечно, редкостный дерьмоед…
Она сплюнула в сторону.
— Знаешь… вот как-то… я помню, что мы хорошо жили. По тем временам. Мама, папа… Викуся… он неплохой так-то. Заботливый… он меня из сада забирал. И в школу потом тоже он водил и обратно. У мамы работа. У папы… папа раньше приходит, но он такой беспомощный. Сам ничего-то не может…
— Только детей строгать?
— Во-во… а мама, она старалась… квартиру вот сумела выбить. Сначала… это уже потом в кооператив влезть получилось. Но тогда всё с квартирки началось. Пятый этаж. Но зато три комнаты. Мы ж с Викусей разнополые, а значит, положено было. Ну, в комнату нас всё одно общую поселили, но зато только он и я. Ну и мама с папой. Мы ж семья. Семья!
— Не ори.
— Это нервы. Нервы, говорю же, ни к чёрту. Но мы семья. Мы ходим гулять. И в кафе-мороженое. Мама повязывает банты. И сама одевается в нарядное платье. Красится… и мы идём. И я гордилась тем, какая замечательная у меня семья. А потом появился ты.
— Можно подумать, что я в чём-то был виноват.
— Не был, — согласилась Виолетта. — Ни ты, ни я, ни Викуся. Просто однажды ты возвращаешься из школы, думая, что четверть получится закрыть без троек и тогда, быть может, мама согласится на щенка. У соседки с первого этажа как раз появились. Кудлатенькие такие. Болонки. Ну, она так говорила.
Она говорила и чуть покачивалась, не замечая того.
— А дома… дома больше нет. И семьи нет. Мать орёт на отца. Он орёт на мать. Оба красные и чужие. Потом мама плачет. А папа что-то говорит… лепечет виновато так. И щенка не будет, потому что у меня уже есть брат. Какой-то там брат, который взял и всё разрушил. Нет, внешне осталось, как оно есть… папа и мама. И школа. И Викуся. Ради детей они решили сохранять семью. Ну и ещё, чтобы не делить квартиру, её ж на семью выдавали. Только… дом — это ведь не стены, Громов. Дом — это где хорошо. А там было плохо. Они стали ругаться… как… мама срывалась, пилила, пилила… плакала и упрекала. А он соглашался и пил. Каждый вечер понемногу. Сначала понемногу, но…
— Я в чём виноват?
— Ни в чём. Говорю же… это я теперь понимаю. А тогда… какой-то вот брат из ниоткуда появился и всё сломал. Папа уже без чекушки жить не может. Он напивается и начинает ловить за руки, выговариваться, рассказывать, как ему тяжело было бросить ребенка. Что он любил твою мать… а с моей — потому что жизнь такая. Дерьмовая жизнь. И мама, знаю, тоже это слышала. И злилась, злилась…
Виолетта прикрыла глаза.
— Когда ты появился вновь, я… я тебя ненавидела. Папа ещё живой был, но совсем уже… трезвым он не оставался. И мама его выселила в деревню. В старый дом, который ей от её матери остался. Но он постоянно приезжал. Денег выпрашивал. Мама его ненавидела, но совсем выгнать почему-то не могла. И ударилась в работу. Она как-то давно ничего кроме этой работы не видела. Ей бы к психологу, но какие тогда психологи? А работа — это да, лечит. Вот и