рампы. Здесь, в Милане, зеленщики благодаря Каллас просто озолотились. Зрители закидывали сцену овощами, так что вполне хватило бы на кастрюлю минестроне. В конце концов, не все же тугоухие!
Посягательство на одну из его святынь вывело Энцо из ступора.
– Каллас совершила революцию в опере, и именно это оскорбляло традиционалистов! – выкрикнул он. – Сегодня, оглядываясь назад, мы можем точнее оценить ее вклад. Теперь величие этой певицы куда очевиднее, чем при ее жизни.
К сожалению, стоило Энцо повысить голос, как тот начинал ему изменять: предательски не слушался и срывался, превращаясь в придушенный и вместе с тем пронзительный поросячий визг. Осознав позорную осечку противника, старая дама, облизнув губы, выдала заключение:
– Разве может судить о вокальном искусстве человек, который не владеет ни собственным голосом, ни дикцией!
Она грозно наставила на туристов указательный палец; видно было, что бархат перчатки совсем протерся.
– Оставьте нас с Каллас в покое! За свою жизнь я встречала по меньшей мере сотню певиц с куда более яркими вокальными данными, чем у нее! Конечно, у Каллас был сильный голос, иначе ни один режиссер не выпустил бы эту гречанку на сцену, но при этом громкий, как пожарная сирена или мотоцикл без глушителя! Именно так, тут ни убавить ни прибавить. Этот тембр отдавал перекопченной, обугленной ветчиной, нашпигованной пряностями. А ведь звучание сопрано должно быть молочно-медовым, лучистым.
– Как вы смеете критиковать Каллас!
– Юноша, я ее слышала. Мы с ней ровесницы, мы одновременно выступали на одних и тех же сценах. И уж я-то знаю, о чем говорю.
– Но кто вы, синьора?
– Я соперница Марии Каллас.
В зале воцарилась тишина. Туристы затаили дыхание. Властный, надменный, не терпящий возражений тон старой дамы ошеломил их. Казалось, они готовы полностью согласиться с ее доводами, ведь, несмотря на возраст, она излучала столь зажигательный пыл. Старуха вновь приняла величественную позу, – казалось, она расправила складки пышного платья с кринолином, хотя на ней было всего-навсего тесное потертое пальтецо; она возобновила безмолвный диалог с занавесом, своим олимпийским безразличием давая понять, что разговор окончен и она желает, чтобы ее оставили в покое.
– Что ж, пора обедать, – объявил Энцо, обращаясь к группе.
Туристы неохотно подчинились и потянулись к выходу из зала. Шестидесятилетний тип, задававший тысячу вопросов, подбежал к Энцо:
– А кто эта дама?
– Насколько мне известно, соперницей Марии Каллас была Тебальди[2].
– А… да, Рената Тебальди, понимаю… Так мы, значит, разговаривали с самой Ренатой Тебальди?!
– Рената Тебальди скончалась много лет назад.
– Так кто же эта женщина?
– Синьор, я понятия не имею.
Энцо избегал взгляда шестидесятилетнего француза в бермудах и сандалиях, понимая, что тот разочарован и в то же время страшно доволен тем, что ему наконец удалось поставить гида в неловкое положение, чего он и добивался с самого утра.
Вместо того чтобы согласно плану экскурсии сопровождать группу в тратторию, Энцо ускользнул, пообещав подойти позже. Как только туристы покинули театр, он поспешил вернуться в зал. Старуха не сдвинулась с места, она сидела в центре партера в седьмом ряду – идеальное место для обзора, что явно свидетельствовало о принадлежности к касте знатоков.
Он подошел к ней с почтительной неспешностью. Ее волчьи глаза заметили молодого человека и удерживали его в поле зрения.
Он поклонился:
– Простите, я тогда не узнал вас.
Старуха поджала губы, тяжелые сухие веки дрогнули. Он искренне взмолился:
– Я не хотел вас обидеть.
Смиренное раскаяние Энцо, оробевшего и в то же время преисполненного почтения, заставило старую даму разжать челюсти. Она была при полном макияже – поистине боевой раскрас: иссиня-черные волосы, землисто-коричневые изогнутые брови, розовато-бежевый тональный крем, кармин на губах, лазурь на морщинистых веках. Все это производило дерзкое и вместе с тем отталкивающее впечатление, своего рода невероятный вызов, который, отрицая дряхлость, одновременно ее подчеркивал. Свет, падавший на яркий грим, выявлял морщины, складки истончившейся кожи, на которой местами, как пыль, скапливались крупицы пудры.
Энцо, склонившись к ней, готовился услышать потрясающее откровение.
– Кто вы? – вновь спросил он.
Она вздернула подбородок.
– Не уверена, что вы достойны это узнать. – Она отвернулась. – Учитывая ваши вкусы…
Энцо принялся оправдываться:
– Но, синьора, мне нравится не только Мария Каллас, мне нравятся многие певицы.
Она осторожно покосилась на юношу, чтобы убедиться, что тот не лжет. Стремясь узнать хоть что-нибудь о ней самой, он продолжал настаивать; у него так разыгралось любопытство, что он решился временно предать своего кумира.
– Уверяю вас: я никогда не считал, что на свете существует лишь одна Каллас или что история оперы начинается с нее и ею заканчивается.
– Разумеется, нет!
– Я обожаю оперу. Позвольте мне узнать о вас, раз уж мне выпала честь познакомиться с вами.
Острый взгляд старухи сфокусировался на полудетском лице, потом на тщедушном теле юноши, дрогнул, затуманился и устремился к оркестровой яме.
– Все это было так давно, – смягчившись, пробормотала она, явно растроганная. – Un bel dì, vedremo…[3] – спотыкаясь, выдавила она. Пожелтевшую роговицу увлажнила слеза, застряв в складке багрового века. – Un bel dì, vedremo… Эту арию я пела здесь. Мне было двадцать два года, я разучивала партию мадам Баттерфляй, и мне во второй раз предстояло выйти на сцену «Ла Скала».
Она напела:
Un bel dì, vedremo
Levarsi un fil di fumo
Sull’estremo confin del mare.
E poi la nave appare[4].
Закруглив фразу, она улыбнулась воспоминаниям. Что касается Энцо, он был в восторге оттого, что у этого древнего создания вдруг прорезался молодой голос. Глаза старой дамы расширились, и она уставилась в пространство.
– Бедная мадам Баттерфляй ждет корабля, который привезет ее возлюбленного. Un bel dì… В ясный день… Этот ясный день так и не наступил. Я ждала его всю свою жизнь. И сегодня, спустя четыре десятилетия, я все еще жду и жду. Ясный день – какая нелепая шутка! Когда ты молод, ждешь, чтобы начать жить; когда стареешь, ждешь смерти. Собачья жизнь!
Позабыв об Энцо, она что-то неразборчиво бормотала. Ее мечтательная задумчивость граничила с беспамятством.
Энцо был озадачен. Могла ли эта синьора в самом деле быть соперницей Каллас? Он знал всех сопрано, меццо и контральто, блиставших на послевоенной сцене, – этой даме достаточно было просто назвать свое имя, и он тотчас бы понял, кто перед ним. Но что, если это сумасшедшая? Мифоманка?
– Синьора, кто вы? – повторил он.
Она не реагировала на вопрос, произнося обрывочные фразы, смысл которых был внятен ей одной. Попытки Энцо вывести ее из оцепенения не увенчались