с места, захочу — оставил… Им ведь, вашим начальствам «обормотам», сиди на сухом пути да жри хороший харч с мадерой вином, а вот ихние подначальные капитаны, по опаске и глупости, хоть сам потопай да матросов топи!.. Они и виноватые останутся… А управляющие, мол, не при чем… Очень просто… И ежели в тебе есть понятие, то обмозгуешь, что везде одна и та же идет линия… Все, что по своему месту или по капиталу над людьми куражатся, — одно слово, озверелые свиньи и сволочь! — прибавил с злой насмешкой молодой босяк.
И эта неожиданно дерзкая речь, не совсем понятная грузчику, который никогда и не думал о людской неправде, хотя, быть может, и чувствовал ее своими боками, и оборванный вид этого босяка, видимо, дошедшего до точки, — вызвали в грузчике неодобрительные чувства к оратору.
И он, основательный и домовитый семейный человек, тепло одетый и хорошо напившийся чаю с хлебом в своем маленьком домишке в слободке, купленном на деньги жены, неизвестно как добытые ею, — строго взглянул на бездомного босяка и ничего не проговорил.
Однако, заинтересованный этим оборванцем с такой дерзкой «фанаберией», не уходил.
А молодой оборванец неожиданно сказал:
— А если капитана этого парохода спросить… не возьмет ли он матросом?
— Это кого взять матросом? — удивленно спросил грузчик.
— Меня.
— Тебя!?. Такого… господина?
И грузчик рассмеялся.
Но оборванец, казалось, не обратил внимания на презрение в смехе этого сильного и здорового человека к слабосильному, нищему и самоуверенному проходимцу. И он спокойно ответил:
— То-то такого господина… Сию минуту нанялся бы. Бури не боюсь…
— Ты хоть и отчаянный господин, но капитану не требуются матросы. Да тебя, все равно, не возьмут… Тоже лодырь, объявился матрос!..
— Правильно рассудил, сытый грузчик!.. А ежели, например, наняться грузчиком на пристани, а то носильщиком?..
— Проваливай лучше… Замерзнешь в своем легком кустюме!
— А я полагал, по тому самому ты и порекомендуешь меня на должность!.. — с резкой и угрюмой иронией проговорил молодой человек.
— Другой должности ищи… А пока что… оденься.
И с этими словами грузчик торопливо отошел, испытывая какую-то неловкость, вроде виновности, перед этим вздрагивающим босяком с чахоточным лицом.
— Сволочи! — негодующе бросил искатель занятий, два месяца тому назад приехавший из Керчи, где был, по болезни, рассчитан с табачной фабрики и со штрафом за дерзкие слова управляющему.
Замерзнувший от ледяного ветра, молодой человек почти побежал с мола и направился в «матросскую слободку», где жил у старой квартирной хозяйки, ялтинской мещанки, которой платил три рубля в месяц за крошечную конуру, без отопления, разумеется.
Ни у кого из встречных, шедших к молу — посмотреть на прибой и на пароход, собирающийся уходить в бурю, — он не решился попросить гривенника, чтобы купить десяток папирос и выпить в кофейне стакан горячего чая.
Уже два месяца он напрасно искал работы и продал все, что было возможно, чтобы не умереть с голода.
Вчерашний день он не ел.
III
Ветер усиливался с быстротой. Барометр падал.
Прибой у мола взлетал выше и рокотал грознее.
Нагрузка парохода приходила к концу после того, как несколько бочек и ящиков были выгружены.
Был одиннадцатый час утра.
Капитан парохода, спавший лишь часа два на переходе из Севастополя в Ялту, встревоженный, озабоченный и не выспавшийся, торопливо напился чаю с свежими булками и вышел из своей каюты на палубу.
Взглянув на собравшуюся у пристани преимущественно серую публику, испуганную и по временам выражавшую опасения, он, казалось, спокойно и уверенно приказал старшему помощнику поторапливать нагрузку и, поднявшись на мостик, стал смотреть на далекий горизонт чернеющего моря и на зловещие темные тучи, клочковатые и низкие…
Но горькие думы поднимались в душе этого, по-видимому, хладнокровного и сдержанного капитана.
Это был низенький и кряжистый человек с крупными, грубыми и добродушными чертами обветрившегося, красного и напряженно-серьезного лица.
Никифору Андреевичу Москалеву далеко за пятьдесят.
Здоровый крепыш, он был очень неказист, морщинист и с седою, как лунь, бородой. Его неладно скроенная фигура была гибка, поступь легка, и его маленькие, воспаленные от бессонной ночи и возбужденные серые глаза еще горели молодым блеском.
Он был в стареньком, сильно потертом пальто, подбитом густым и крупным крымским бараном, с мерлушечьим воротником и в высоких смазных сапогах. Из-под форменной фуражки с толстым потемневшим золотым галуном на околыше выбивались сильно поседевшие русые волосы.
Капитан впился в даль моря и тяжко вздохнул.
Штормяга будет серьезная, и он его встретит.
Мысли наводили страх на старого моряка, давно плававшего по Черному морю. Сперва он ходил здесь на военных судах молодым штурманским офицером, потом на коммерческих пароходах, когда оставил военную службу, всегда мачеху для штурманов — этих обойденных, обиженных и обозленных пасынков морской семьи[4].
О, как хотелось ему быть теперь в Севастополе и там пережидать шторм, вместо того, чтобы идти в море.
И зачем он пошел из Севастополя? Зачем?
Капитан понимал: зачем. Он малодушно боялся выговора. Начальство подумает, что он струсил. Шторма еще не было в Севастополе. Но ветер уже крепчал, и волнение разводило большое. Следовало бы остаться.
Пожалуй, и промело бы.
Никифор Андреевич служил в коммерческом флоте двадцать семь лет и пятнадцать последних командует пароходами. Он дорожил местами и смолоду привык к неодолимому, чисто рабьему страху перед людьми, от которых зависела его судьба. Боялся, хотя бы не уважал и даже презирал в душе своих патронов.
И слава богу, до сих пор все шло благополучно. Исправный, пунктуальный и осторожный, он ни разу не бил пароходов, даже аварий не случалось. И начальство, кажется, им довольно, хотя и долго не заикалось о пассажирском пароходе. А Никифор Андреевич никого не просил и не любил беспокоить начальство. «Само знает». Товарищи прямо говорили, что давно следовало бы Никифору Андреевичу получить пассажирский пароход на Крымской линии, но, верно, не дают за то, что он не представительный человек. Мало ли какие высокопоставленные пассажиры и какие важные светские пассажирки ездят в Крым.
Необыкновенно скромный, до болезни застенчивый Никифор Андреевич сознавал, — и очень страдал прежде, — что он не только не представительный, а просто-таки «безобразная рожа», как самоотверженно называл он свое топорное лицо. Особенно возбуждал в нем чувство отвращения и словно бы виноватости перед людьми его мясистый, похожий на картофелину и багровый, как у пьяниц, нос. Он был самым главным изъяном его лица и самым «больным местом» мнительного и втайне болезненно самолюбивого Никифора Андреевича.
Он не увеличивал своих достоинств, а скорее умалял их. Он понимал, что не «боек