таинственный свет.
Здесь жерла на Марс нацелены
И миру спасенья нет.
Здесь сдавленный духотищею,
Вонищею шуб и риз,
Порфиру на рясу нищего
Монаха менял Борис.
Менял, как меняют рукопись
На сцены прекрасный звон
На улице Горького, в Бруклине
И в «Глобусах» всех времен…
В зубах с папиросой стаивал,
Рукой отбивая ритм…
Не он, а его ставили,
Как ставят векам на вид.
В зубах с папиросой потухшею,
Забытой, как мы себя
В том зале забыли, слушая
Стон хора и стук гвоздя…
Предсмертное пострижение,
С Дантесом дуэль иль суд,—
Простите за выражение,—
Хрена ли, как это зовут?
В какие бетонные бункеры
Ушел, откурив, навек,
Как самый тот камер-юнкер,
Упавший на алый снег…
Но разве это не чудно,
К бессмертию через смерть?
Стать гением вовсе не трудно,
Достаточно быть и сметь».
Конечно, нетрудно сказать, да и доказать, что стихотворение не такое уж удачное. В чем-то подражательное, в чем-то наивное. Но Александр Константинович включил его в свои «Сто». Не забудем, каковы были обстоятельства. Привожу целиком нечто вроде предисловия автора:
«В лагере карандаши отбирали только химические, а простых было вдоволь. Стихи писались вместо дневников: они легче сохранялись в непрерывных «шмонах»; в случае чего их можно было хранить не на бумаге, а в памяти. Но все же многое забылось. Переписал то, что сохранилось и в записях и в голове. Это почти дневник».
А раз почти дневник, не могло не быть стихотворения «Мейерхольд». Кто читал опубликованные уже тексты Гладкова знают, что он считал Всеволода Эмильевича своим учителем, был глубоко предан ему, любил. Цитирую записи АКГ от 25, 26 и 27 января 1976-го — последнего года его жизни, точнее — последних месяцев: «…я вчера дал Ц. И. почитать свой дневник за 37-й год. Она прочла за ночь и утром звонит, что «потрясена». Пишет мне письмо. Это первый читатель моего дневника»; «От Ц. И. записка: «Я под исключительно сильным впечатлением. Не могу выразить даже». Это о моем дневнике»; «…Обедал у Ц. И. Забрал у нее свой дневник за 1937 год с приложением ее письма. Письмо более чем хвалебное».
Слово «хвалебное» неточно. АКГ так написал из внутренней деликатности, он отлично понял, чем было для меня такое чтение. Вести в 1937 году дневники, не только фиксируя факты, но и давая им оценку, — само по себе было не просто отчаянной смелостью, а настоящим риском. Боялся риска АКГ? Безусловно, да. Он эти отдельные записи передавал матери — Татьяне Александровне, — и она их тщательно прятала на даче в Загорянке. Мать была самым верным, единственным, может быть, человеком, кому он верил безоглядно. Все дело в том, что Александр Константинович просто не мог не писать. И когда Бек однажды сказал ему, что без пьес можно, в сущности, обойтись, а «Вы должны написать «Былое и думы» нашего времени», Бек был совершенно прав. АКГ пришел ко мне тогда из поликлиники (они с Беком случайно там встретились) и рассказал. Ему было приятно, что кто-то что-то в нем понимает. А теперь прошу прощения, но хочу процитировать то мое письмо, которое АКГ смешно назвал «хвалебным». Оно длинное, но дам не все.
«…Я думаю, что Вы не в состоянии отдать себе отчет в значении этого Вашего дневника. Вчера Вы сказали мне, что в нем несколько слоев: Мейерхольд, литература и искусство, Ваши личные дела. Переставим очередность и акценты. Это поразительный документ, в котором важнее всего не факты, не события, а человек, рассказавший о них: его восприятие, реакция, личное поведение, оценки. Вы. Вам двадцать пять лет. Меня не удивляет зрелость мысли, потому что это было присуще наиболее талантливым и умным людям поколения, к которому я расширительно отношу и Вас и Кина (разница в девять лет — это не двадцать). Не удивляет и уровень культуры, разносторонность интересов и прочее. Самое поразительное в Вашем дневнике, по-моему, — историческая интуиция, диалектичность. У Вас есть запись от 8 августа о том, что все происходящее — «не чума». Эта запись мне кажется ключевой для одной линии дневника. Вы сопоставляете диаметрально противоположные процессы, происходящие в нашем обществе, улавливаете загадочную противоречивость этих процессов и фиксируете на бумаге.
Понимаете ли Вы, что такое этот дневник для будущих историков? Колоссальное, решающее преимущество в том, что это не литература, а доподлинная жизнь. «Это было при нас», — говорил, кажется, Пастернак. К концу чтения меня охватил такой озноб, что мне казалось: я заболеваю. Конечно, я подходящий читатель, но убеждена в том, что люди, лично не бывшие свидетелями, участниками, жертвами тех лет, все равно поверят каждому слову и ощутят фантастический, ни с чем несравнимый трагизм того сумасшедшего года.
Прочитав дневник, я лучше понимаю и Ваши напечатанные тексты. С какой-то точки зрения дневники Ваши еще важнее, многоцветнее. Меня изумляет отчетливость Ваших реакций на то, что происходило. Высокая (без риторики даже перед самим собой) нравственность Вашей личной позиции. Смелость. Вести такой дневник в то время само по себе отчаянный криминал. При этом Вы откровенно пишете о страхе, особенно после ареста брата. О том, как хотели избавить свою маму от нового удара на случай, если придут за Вами. О том, как Вы избегали заполнять анкеты и прочее. А дневники вели. А брату посылали в лагерь письма, вопреки мнению отца. Деньги посылали. Все, как должно было быть для такого человека, как Вы. Вы мне вчера говорили о каких-то неточностях. Это вздор: разве дело в дате события, о котором Вам кто-то что-то сказал, или в том, подтвердился или не подтвердился такой-то слух…
Понимаете, если бы это было литературным произведением, надо было бы сказать что-то вроде следующего. Что «лирический герой» (Вы) необыкновенно привлекателен. Что у автора тончайшее чувство меры и стиля, — например, в описаниях погоды: дождь, «кроваво-красный закат», река, букет цветов. Чуть-чуть, а это оказывается необходимым. Что инстинкт художника подсказал автору делать в дневнике записи о шахматном или футбольном матче, о концертах, о прогулках. Все это вписывается в мозаику того страшного года, все на месте, верно найдены пропорции. Что есть блестящий лаконизм формулировок вроде «великая уравнительная демократия террора» или «демагогия пахнет кровью».
Что все, связанное с любовью, написано мягко, пастельно и трогательно, как запись о стихотворении, которое посвящается «всем подружкам этой