прекрасное исполнение участвующих в ней артистов; к тому же верность костюмов, декораций и вообще вся постановка пьесы были самые тщательные и роскошные.
На другой день государь приказал объявить свое благоволение артистам, участвовавшим в драме, и выдать каждому из них годовой оклад жалованья. Сам же правитель Сули так был восхищен игрою моей матушки, что просил позволения у государя сделать ей подарок. Подарок этот заключался в жезле из черного дерева с бриллиантовыми украшениями: по пьесе, Амасека является перед народным собранием с жезлом, атрибутом верховной власти. Государь изъявил на то свое согласие, и депутация знатных сулиотов поднесла моей матушке этот драгоценный подарок с надписью «От правителя Сули и всего народа – Амасеке, предводительнице сулиотов, в знак благодарности».
Отец мой был сын придворного садовника (Василия Петровича), у которого имелся свой домишко в Ораниенбауме. Коренное происхождение отцовской фамилии – довольно трудная задача, которую наши семейные этимологи никак не могли разрешить. Иные производили ее от слова карат, то есть единичный вес бриллианта; другие утверждали, что это прозвище чисто русское, от слова короткий, в просторечии – коротыга или коротышка. Кто-то из восточных филологов уверял меня, что наша фамилия, должно быть, татарская, потому что кара – значит черный, а тигин – гора или возвышенность; стало быть, в переводе мы выходим Черногоры, Черногорские или просто Черногорцы.
Прадед же наш по матери был главный придворный пивовар, лично известный императрице Елизавете Петровне, и, по словам моей бабушки, никто лучше него не умел угодить вкусу государыни, которая была большая охотница до пива. Нередко она сама изволила заходить в его курень, где он обыкновенно варил пиво, призывала к себе его детей и милостиво ласкала их.
Первые годы женитьбы отец и мать мои получали очень скудное жалованье и терпели много нужды. При выпуске из училища матушка получала 300 рублей, а отец 250 рублей. Семья на законном и естественном основании начала ежегодно увеличиваться, но дирекция, разумеется, не обязана была принимать этого в уважение.
Император Павел, также как и его родительница, любил театральное искусство и милостиво относился к артистам. Однажды, в 1800 году, в Гатчине был назначен придворный спектакль; матушка моя в нем также участвовала. Это было месяца за четыре до рождения моего старшего брата. Перед началом спектакля Дмитревский в Арсенальной зале представлял императору артистов, удостоившихся чести играть в первый раз перед его величеством. Павел Петрович взглянул на мою матушку, улыбнулся и шутливо сказал:
– Я думаю, некоторым особам неудобно было ехать по нашим буеракам?
Матушка, конечно, переконфузилась и не нашлась, что ответить на это замечание. Но Дмитревский поспешил выручить ее и сказал государю:
– Чтоб иметь счастие угодить вашему императорскому величеству, конечно, никто из нас не чувствовал ни беспокойства, ни усталости.
Павел захохотал и отвечал ему:
– Ну да, да, я знаю, вы старый куртизан матушкина двора.
Всем известно высочайшее повеление императора Павла, чтобы мужчины и женщины, проезжая по улице, при встрече с ним отдавали ему почтение, выходя из экипажей. Как-то раз матушка ехала в казенной карете и, увидя государя, ехавшего навстречу, поспешила отворить дверцы, но он махнул два раза рукой и сказал: «Не беспокойтесь, не беспокойтесь». Такая снисходительность грозного и вспыльчивого императора могла, конечно, почитаться особенною милостью…
Я родился в 1805 году, 29 июня, в день апостолов Петра и Павла, в угловом доме Корзинкина, у Харламова моста. Восприемники мои были: Александр Андреевич Жандр, конной гвардии подпоручик (впоследствии генерал-лейтенант, убитый в Варшаве в 1830 году, во время польского мятежа), и Марья Францевна Казасси, главная надзирательница Театрального училища.
Детство свое я начинаю помнить с трех лет, когда мы жили в доме купца Латышева на Торговой улице, против Литовского мясного рынка. Этот дом нанимала тогда театральная дирекция для артистов и другого театрального люда.
Прежде наша квартира находилась во дворе, в третьем этаже, а потом переведена была во второй этаж, окнами на улицу; и ту и другую квартиру я помню и теперь еще очень ясно. Помню, как жила тогда у нас одна дальняя родственница, которую звали Аннушкой, как она лежала за ширмами больная; потом, когда она умерла, я живо помню, где стоял ее гроб… Когда ее отпевали, моя няня поставила меня на стул у дверей, чтоб мне было виднее. Все окружающие плакали, и я, разумеется, глядя на них, также плакал, хотя не понимал, что тут такое делается. Мне было тогда три года с небольшим. Непостижимо, как впечатлительна детская память и как надолго она сохраняет эти впечатления. Мы часто забываем обстоятельства, которые были с нами в прошлом месяце, даже на прошедшей неделе, а можем помнить, что случилось с нами более шестидесяти лет назад!
Из этого же периода времени сохранилось в моей памяти, как, бывало, отец и мать мои ездили в Гатчину или Царское Село, где иногда назначались придворные спектакли при императоре Александре Павловиче; как они нам привозили оттуда конфет, пирожков и какого-то красного меду. Помню также страшный пожар Большого театра (в 1810 году 31 декабря). Тогда мы жили окнами на улицу. В самую полночь страшный шум, крик и беготня разбудили нас. Я вскочил с постели, встал на подоконник и с ужасом смотрел на пожар, который освещал противоположный рынок и всю нашу улицу.
В тот год старшие мои братья, Александр и Василий, отданы были в Горный корпус, и я помню, как, бывало, с братом Владимиром и сестрой Елизаветой ждали мы воскресенья, когда братья возвращались из корпуса… Их треугольные шляпы и тесаки были любимыми нашими игрушками.
В это же время очень часто бывали у нас в гостях Иван Афанасьевич Дмитревский и Алексей Семенович Яковлев. Дмитревский был тогда уже очень стар; на нем постоянно были темно-зеленый бархатный кафтан и такой же камзол с блестящими стальными пуговицами, а также белые шелковые чулки и черные плисовые сапоги; седые волосы его всегда были зачесаны назад. Его гравированный портрет и бюст, находящийся, кажется, в Академии художеств, имеет поразительное сходство с оригиналом.
Яковлеву тогда было лет тридцать пять[1].
Знаменитая комета 1811 года также не изгладилась из моей памяти: она была очень ясна, с длинным, широким хвостом. Помню, как, бывало, в сумерки, мы ежедневно с няней садились у окна и ожидали ее появления. Я любовался ею, а старая наша няня крестилась, с грустью говаривала: «Ох, не к добру это!.. не к добру!..» – и шепотом начинала читать молитвы…
С этого же времени я начинаю помнить еще одно лицо из нашего семейного кружка – это князь Иван Степанович Сумбатов.