Были и еще правды — или убогие личные мнения, — которые ей не удавалось открыть ему. То, что она тоже нездорова и доктор говорит об операции. Доктору она ответила, что подождет, пока нынешний кризис не разрешится. Под этим она подразумевала: «Когда Леонард умрет и уже не будет иметь значения, соглашусь ли я на хирургическое вмешательство или нет». Его смерть главенствовала над ее смертью. Это не вызывало у нее возмущения.
Однако вызывало возмущение, что ее называют punaise de sacristie — она не посещала мессы, а мысль об исповеди спустя столько десятилетий казалась ей гротескной. Но каждый должен встречать вечность по-своему, и, сидя одна в пустой церкви, она старалась воспринять свое исчезновение, а не искала утешения в ритуалах. Леонард притворялся, будто не видит разницы. «Узкий конец клина» — сказал бы он, то есть сказал. Она считала, что они просто по-разному воспринимают неизбежное. Конечно, ему это не нравилось, он этого не понимал. С приближением конца он становился все большим тираном. Чем стремительнее слабела его сила, тем упорнее он ее утверждал.
По потолку у нее над головой каминные щипцы отбарабанили первые такты бетховенской Пятой. Значит, он услышал или догадался, что она вернулась. Она тяжело взбежала по лестнице, на повороте ударившись локтем о столбик перил. Он сидел в кровати, держа щипцы вертикально.
— Привела с собой своего попа? — осведомился он, но, против обыкновения, с улыбкой. Она начала поправлять его одеяла, а он делал вид, будто противится, но когда она нагнулась возле него, он положил ладонь ей на шею под туго стянутым узлом седеющих волос и назвал ее ma Berlinoise.[2]
Когда они поселились в Сен-Мор-де-Версель, она не предвидела, что они будут жить так отгороженно от деревни. Он педантично объяснил еще раз: он артист, неужели она не понимает? Он не изгнанник, поскольку это подразумевает страну, куда он мог бы или захотел бы вернуться. И он не иммигрант, поскольку это подразумевает желание стать своим, подчиниться обычаям принявшей его страны. Но человек не покидает одну страну с ее социальными нравами, правилами и мелочными пошлостями для того, чтобы обременить себя аналогичными нравами, правилами и мелочными пошлостями другой страны. Нет, он артист. Поэтому он живет наедине со своим искусством в тишине и свободе. Большое спасибо, он не для того покинул Англию, чтобы посещать vin d'honneur[3]в mairie[4]или шлепать себя по бедрам на местном kermesse,[5]одобрительно улыбаясь идиотской улыбкой квакающему трубачу.
Аделина поняла, что ей необходимо как можно скорее наладить отношения с деревней. И она нашла способ перевести profession de foi[6]Леонарда на менее оскорбительный язык. Мсье знаменитый артист, композитор, чьи произведения играют от Хельсинки до Барселоны; его самоуглубленность нельзя нарушать, иначе чудесные мелодии, слагающиеся в его душе, рассыплются и будут потеряны навсегда. Мсье, он такой, его голова витает в облаках, и он попросту вас не видит, иначе он, конечно, приподнял бы шляпу, что уж тут говорить, иногда он не видит меня, когда я стою прямо перед ним…
После того, как они прожили в Сен-Море лет десять, булочник, который был третьим корнетом в оркестре sapeurs-pompiers,[7]робко спросил ее, не окажет ли Мсье им великую честь и не напишет ли для них какой-нибудь танец, предпочтительно польку, к празднованию их двадцать пятой годовщины? Аделина высказала мнение, что это очень маловероятно, но пообещала передать их просьбу Леонарду. Она выбрала минуту, когда он не сочинял и, казалось, был в солнечном настроении. Позже она жалела, что не дождалась минуты черного бешенства. Потому что он с непонятной улыбкой сказал, что да, он будет в восторге написать польку для этого оркестра, он, кого играют от Хельсинки до Барселоны, не настолько спесив, чтобы отказаться. Два дня спустя он вручил ей запечатанный желтый, конверт. Булочник был в восторге и просил ее передать Мсье его чрезвычайную благодарность и глубокое почтение. Неделю спустя, когда она вошла в boulangerie,[8]он не смотрел на нее и не желал говорить с ней. Наконец он спросил, почему Мсье счел нужным посмеяться над ними. Он написал вещь для трехсот музыкантов, когда их всего двенадцать. Он назвал ее полькой, но ритм вовсе не польки, а скорее похоронного марша. Ни Пьер-Марк, ни Жан-Симон (а они оба получили некоторое музыкальное образование) не сумели обнаружить хоть какую-то мелодию в этой вещи. Булочник сожалел, но был рассержен и чувствовал себя униженным. Может быть, высказала предположение Аделина, она по ошибке взяла не тот опус. Ей был возвращен желтый конверт и задан вопрос, что в переводе означает английское слово «роху».[9]Она сказала, что точно не знает. Она вынула ноты. Они были озаглавлены «Роху Polka for Poxy Pompiers».[10]Она сказала, что это слово, кажется, означает «блестящий», «яркий» — «сверкающий, как пуговицы на вашей форме». Ну, в таком случае, мадам, очень жаль, что эта вещь не показалась блестящей и яркой тем, кто не станет ее исполнять.
Прошли еще годы, булочник передал пекарню своему сыну, и настал черед английского артиста, не укладывающегося ни в какие рамки Мсье, который не снимал шляпу, встречаясь на улице даже с кюре, попросить об одолжении. Сен-Мор-де-Версель находился на самом краю радиуса вещания Британской радиовещательной корпорации. У английского артиста был мощный радиоприемник, позволявший ему ловить музыку из Лондона. Но качество приема, увы, очень колебалось. Иногда помехи бывали атмосферными, и тут уж ничего не поделаешь. Холмы за Марной тоже не способствовали нормальному приему. Однако Мсье в тот день, когда все дома в деревне опустели по причине свадьбы, дедуктивным методом установил, что имелись еще и местные помехи от всевозможных электромоторов. Такая машина была в мясной лавке, фермеры качали силос электронасосами, ну и конечно, булочник с его пекарней… Нельзя ли их попросить только на один день в качестве эксперимента, разумеется… После чего английский артист услышал с неожиданной освежающей ясностью начальные такты «Четвертой симфонии» Сибелиуса, этот мрачный рокот низких струнных и фаготов, обычно остававшихся за пределами слышимости. И эксперимент время от времени повторялся с любезного разрешения. Аделина в таких случаях служила посредницей, слегка извиняясь и умело играя на снобистской идее, что Сен-Мор-де-Версель оказывает гостеприимство великому артисту, тому, чья слава украшает деревню, и слава эта воссияет еще ярче, если только фермеры покачают силос вручную, булочник будет печь свой хлеб без содействия электричества, а мадам мясник тоже выключит свой мотор. В один прекрасный день Леонард обнаружил новый источник помех. Потребовалась немалая логика, чтобы определить его, а затем тонкая дипломатия, чтобы обезвредить. Американские дамы, в погожие сезоны проживавшие в перестроенной мельнице за lavoir,[11]естественно, напичкали бывшую мельницу всяческими приспособлениями, с точки зрения Леонарда абсолютно для жизни лишними. Одно особенно мешало работе мощного радиоприемника Мсье. У английского артиста не было даже телефона, а вот у двух американских дам хватало декадентства и наглости обзавестись ватерклозетом, работающим на электричестве! Потребовался немалый такт — свойство, которое Аделина неуклонно развивала в себе на протяжении долгих лет, — чтобы в определенных случаях они не спускали воду.