На протяжении всех пятнадцати лет его брака он ни разу не изменил Барбаре, так как считал супружескую неверность непорядочностью, а к тому же — представлялось ему — и из-за отсутствия соблазна (если раскрепощенные студентки закидывали перед ним ногу на ногу, он предлагал им более сложные темы для эссе, и они распространили слух, что он — рыба замороженная). И точно так же он никогда не думал о том, что может сменить работу, и сомневался, что найдет другую, с какой сможет справляться так же легко. Он много читал, он работал в саду, он решал кроссворды, он оберегал свою собственность. В тридцать восемь это уже ощущалось как почти уход на пенсию.
Но когда он познакомился с Энн — не в тот первый момент в Рептон-Гарденс, но позднее, когда он уломал себя пригласить ее в ресторан, — забрезжило ощущение, будто внезапно восстановилась давно оборвавшаяся линия связи с ним двадцатилетним. Вновь он почувствовал себя способным на безрассудство и идеализм. И еще он чувствовал, будто его тело вновь обрело существование. Под этим он не просто подразумевал, что глубоко наслаждается сексом (хотя и это тоже), но он перестал рассматривать себя просто как мозг, помещенный в контейнер. Минимум десять лет он находил все меньше применений для тела; все наслаждения и эмоции, прежде будто рвавшиеся вон из кожи, отступили в тесное пространство внутри его головы. Все, что он ценил, творилось между его ушами. Разумеется, он приглядывал за своим телом, но с той же машинальной безразличной заботливостью, какую уделял своей машине. Эти оба объекта требовалось обеспечить горючим и мыть через разные интервалы; иногда с обоими случались поломки, но обычно легко ремонтировались.
893-80-13 — как у него хватило духа набрать этот номер? Он знал как. Обманув самого себя. Как-то утром он сел у телефона со списком телефонных номеров и вставил «ее» номер между ними. На полпути споров на повышенных тонах по поводу расписаний и отрешенного выражения интереса редакторов научных журналов он услышал в трубке «ее» гудок. Он уже много лет не приглашал никого пообедать вместе (то есть женщин). Да и вообще это никогда не казалось значащим. Но ему достаточно было назваться, убедиться, что она его помнит, и пригласить ее. Она согласилась; более того, она сказала «да» о первом же предложенном им дне. Ему это понравилось, внушило уверенность не снимать обручального кольца. Он уже начал взвешивать, не снять ли его перед этим обедом.
И дальше все продолжалось столь же прямо и без экивоков. Он или она говорит: «Почему бы нам…»; она или он отвечает «да» или «нет», и решение принимается. Никаких поисков скрытых побуждений, которыми был начинен брак с Барбарой. Но ты же не серьезно, Грэм, так ведь? Говоря «икс», ты ведь подразумевал «игрек», разве не так, Грэм? Жить с тобой, Грэм, словно играть в шахматы с противником, у которого два ряда слонов.
Как-то вечером на седьмом году их брака после обеда, почти лишенного напряжения, когда Элис была уложена спать и он почувствовал себя настолько умиротворенным и счастливым, насколько тогда казалось возможным, он сказал Барбаре, лишь слегка преувеличив: «Я чувствую себя таким счастливым!»
И Барбара, которая смахивала последние крошки со стола, резко обернулась, скинула влажные розовые резиновые перчатки, словно оперирующий хирург, и ответила: «И что ты стараешься замять?»
И до, и после бывали такие обмены фразами, но ему почему-то запомнился именно этот. Возможно, потому, что он не старался ничего замять. А после он обнаружил, что делает маленькую паузу, прежде чем сказать ей, что любит ее, или что счастлив, или что все идет прекрасно, ведь верно? Сперва он взвешивал вопрос: нет ли чего-то, что даст Барбаре повод подумать, будто он пытается скрыть или замять что-то, если продолжит и скажет ей, что чувствует. И если решал, что ничего такого нет, он продолжал и говорил ей. Но в результате полностью исчезала непосредственность.
Непосредственность, прямота, восстановление связи с его телом — Энн открыла ему не просто наслаждение (это могли бы сделать и многие другие), но и сложное предварение, ведущее к нему, лабиринты его вкушения; она даже смогла освежить его память о наслаждении. Схема предварения никогда не менялась: сначала удар узнавания, когда он смотрел, как Энн что-то делает (ест, занимается любовью, разговаривает либо просто стоит или идет); затем период подражания, подгонки, пока он не начинал чувствовать себя свободно в процессе того или иного наслаждения; и, наконец, состояние благодарения, подбитое (вначале он не понимал, как это было возможно, но так было) тошнотной досадой. Как ни был он благодарен ей за то, чему она его научила, как ни одобрял он то, что она первая сделала это открытие (иначе как могла бы она научить его?), иногда он испытывал осадок нервного раздражения, что Энн его тут опередила. В конце-то концов? он был старше нее на семь лет. В постели, например, ее уверенная непринужденность часто выглядела подчеркиванием (критикующим, почти язвительным) его опасливой скованной неуклюжести. Эй, погоди, думал он, подожди меня; а иногда с еще большим раздражением: почему ты не научилась этому вместе со мной?
Энн сознавала это — заставила Грэма заставить ее осознать это, едва ощутила что-то такое, — но оно не казалось угрозой. Достаточно заговорить вслух, и все развеется. К тому же во многих областях Грэм был осведомлен лучше нее. История была для нее библиотекой запертых книг. Новости ее не интересовали из-за их неизбежности и невозможности воздействовать на них. Политика наводила на нее скуку, если не считать легких приступов азарта, которые она испытывала при обсуждении бюджета, и чуть более длительного азарта в период всеобщих выборов. Ей удавалось перечислить наиболее влиятельных членов кабинета министров, но обычно это были члены предыдущего кабинета.
Ей нравилось путешествовать, а для Грэма путешествия практически уже ушли в прошлое (еще один вид деятельности, которая в основном происходила между его ушей). Ей нравилось современное искусство и прежняя музыка; она ненавидела спорт и хождение за покупками; она любила вкусную еду и чтение. Эти предпочтения импонировали Грэму почти все, а понятны они ему были все. Прежде ей нравилось кино — как-никак она сыграла небольшие роли в нескольких фильмах, — но теперь ее интерес к нему остыл, что Грэма вполне устраивало.
Когда Энн познакомилась с ним, она никого не высматривала. «Мне тридцать один год, — сказала она своему дяде, который уставился на безымянный палец ее левой руки. — Я еще не сдана в архив, но я никого не высматриваю».
Она уже не ожидала, что очередной званый вечер или обед обернется встречей с идеальным партнером или хотя бы достаточно приемлемым. К тому же она успела постигнуть загадочное, комичное несоответствие между намерением и результатом. Ты хочешь легкой мимолетной связи — и ловишь себя на том, что успела привязаться к его матери; ты думаешь, что он хороший и не тряпка, и за его скромностью и готовностью принести тебе еще коктейль обнаруживаешь гранитный эгоизм. Энн не считала себя разочарованной или (как настаивали некоторые близкие подруги) неудачницей; она просто полагала, что стала более умудренной. Пока еще, думала она, перебирая в уме зыбкие menages a trois,[2]облитые слезами аборты и выклянченные унизительные отношения, которые некоторые ее подруги позволили навязать себе, ничто подобное ее не коснулось.