газету: «Согласно телеграмме Германского информационного агентства, датированной четвергом, немецкое население Су-детской области занято наведением порядка, включая вопросы, связанные с употреблением немецкого и чешского языков».
— Может, это неправда, — сказала Анна. — Мне сказали, что такое происходит только в Эгере.
Милан стукнул кулаком по столу:
— Сто чертей! И еще просить о помощи!
Он протянул руки, огромные и узловатые, в коричневых пятнах и шрамах — вплоть до того несчастного случая он был лесорубом. Милан смотрел на руки, растопырив пальцы. Он сказал:
— Они могут заявиться. По двое, по трое. Ну, ничего, посмеемся минут пять, и все.
— Они будут появляться человек по шестьсот, — сказала Анна.
Милан опустил голову, он почувствовал себя одиноким.
— Послушай! — сказала Анна.
Милан прислушался: теперь шум доносился более отчетливо, должно быть, они двинулись в путь. Он в бешенстве задрожал; перед глазами все плыло, голова болела. Тяжело дыша, он подошел к комоду.
— Что ты делаешь? — спросила Анна.
Милан склонился над ящиком, прерывисто дыша. Склонившись еще ниже, он, не отвечая, выругался.
— Не надо, — сказала она. — Что?
— Не надо. Дай его мне.
Он обернулся: Анна встала, она опиралась на стул, у нее был вид праведницы. Милан подумал о ее животе; он протянул ей револьвер.
— Хорошо, — сказал он. — Я позвоню в Присекнице. Он спустился на первый этаж в школьный зал, открыл окна, потом снял трубку.
— Соедините с префектурой в Присекнице. Алло?
Его правое ухо слышало сухое прерывистое потрескивание. А левое — их. Одетта смущенно засмеялась. «Никогда точно не знала, где эта самая Чехословакия», — сказала она, погружая пальцы в песок. Через некоторое время раздался щелчок:
— Да? — произнес голос.
Милан подумал: «Я прошу помощи!» Он изо всех сил стиснул трубку.
— Говорит Правниц, — сказал он, — я учитель. Нас двадцать чехов и еще три немецких демократа, они прячутся в погребе, остальные в Генлейне; их окружили пятьдесят членов Свободного корпуса, которые вчера вечером перешли границу, они согнали их на площадь. Мэр с ними.
Наступило молчание, потом голос нагло произнес:
— Bitte! Deutsch sprechen[1].
— Schweinkop![2] — крикнул Милан.
Милан повесил трубку и, хромая, поднялся по лестнице. У него болела нога. Он вошел в комнату и сел.
— Они уже там, — сказал он.
Анна подошла к нему и положила руки ему на плечи:
— Любовь моя.
— Мерзавцы! — прорычал Милан. — Они все понимали, они смеялись на том конце провода.
Он привлек ее, поставив меж колен. Ее огромный живот касался его живота.
— Теперь мы совсем одни, — сказал он.
— Не могу в это поверить.
Он медленно поднял голову и посмотрел на нее снизу вверх: она была серьезная и прилежная в деле, но у нее, как и у всех женщин, было все то же в крови: ей всегда нужно было кому-то доверять.
— Вот они! — сказала Анна.
Голоса слышались совсем близко: должно быть, они уже были на главной улице. Издалека радостные клики толпы походили на крики ужаса.
— Дверь забаррикадирована?
— Да, — сказал Милан. — Но они могут влезть в окна или обойти дом через сад.
— Если они поднимутся сюда… — сказала Анна.
— Тебе не нужно бояться. Они могут все разметать, я не пошевелю и пальцем.
Вдруг он почувствовал теплые губы Анны на своей щеке.
— Любовь моя, я знаю, что ты это сделаешь ради меня.
— Не ради тебя. Ты — это я. Это ради малыша. Они вздрогнули: в дверь позвонили.
— Не подходи к окну! — крикнула Анна.
Он встал и направился к окну. Егершмитты открыли все ставни; над их дверью висел нацистский флаг. Нагнувшись, он увидел крошечную тень.
— Спускаюсь! — крикнул он. Он пересек комнату.
— Это Марика, — сказал он.
Он спустился по лестнице и пошел открывать. Грохот петард, крики, музыка над крышами: праздничный день. Он посмотрел на пустынную улицу, и сердце его сжалось.
— Зачем ты пришла сюда? — спросил он. — Уроков не будет.
— Меня послала мама, — сказала Марика. Она держала корзиночку, в ней были яблоки и бутерброды с маргарином.
— Твоя мать с ума сошла. Сейчас же возвращайся домой.
— Она просит, чтобы вы меня не отсылали.
Марика протянула вчетверо сложенный листок. Он развернул его и прочел: «Отец и Георг совсем потеряли голову. Прошу вас оставить Марику до вечера у себя».
— Где твой отец? — спросил Милан.
— Они с Георгом стали за дверью. У них топоры и ружья. — Она серьезно добавила. — Мама провела меня через двор, она говорит, что с вами мне будет лучше, потому что вы человек благоразумный.
— Да, — сказал Милан. — Это верно. Я человек благоразумный. Заходи.
Семнадцать тридцать в Берлине, шестнадцать тридцать в Париже. Легкая растерянность на севере Шотландии. Господин фон Дернберг появился на лестнице «Гранд-Отеля», журналисты окружили его, Пьерриль спросил: «Он выйдет?» Господин фон Дернберг держал в правой руке бумагу, он поднял левую руку и сказал: «Еще не решено, встретится ли сегодня вечером господин Чемберлен с фюрером».
— Это здесь, — проговорила Зезетта. — Здесь я продавала цветы с маленькой зеленой тележки.
— Я знаю, ты старалась, — сказал Морис.
Он послушно смотрел на тротуар и мостовую, они ведь для этого сюда и пришли. Но все это ни о чем ему не говорило. Зезетта выпустила его руку и тихо смеялась, глядя на пробегающие машины. Морис спросил:
— Ты сидела на стуле?
— Иногда. На складном, — ответила Зезетта.
— Наверно, нелегко было.
— Весной тут славно, — сказала Зезетта.
Она говорила с ним вполголоса, не оборачиваясь, как говорят в комнате больного; уже некоторое время она манерно двигала плечами и спиной, выглядела она ненатурально. Морис томился скукой; у витрины было по меньшей мере двадцать человек, он подошел и стал смотреть поверх их голов. Возбужденная Зезетта осталась на краю тротуара; вскоре она присоединилась к нему и взяла за руку… На граненой стеклянной пластинке было два куска красной кожи с красным украшением вокруг, похожим на пуховку для пудры. Морис засмеялся.
— Ты веселишься? — прошептала Зезетта.
— Туфли смешные, — сказал Морис.
На него стали оборачиваться. Зезетта шикнула на Мориса и увела его.
— А что такого? — удивился Морис. — Мы же не на мессе.
Но все же он понизил голос: люди, крадучись, шли гуськом, казалось, они друг с другом знакомы, но никто не разговаривал.
— Я уже лет пять сюда не приходил — прошептал он. Зезетта с гордостью показала на ресторан «Максим».
— Это «Максим», — прошептала она ему на ухо. Морис посмотрел на ресторан и быстро отвернулся: ему о нем рассказывали, это была мерзость, в 1914 году здесь буржуа пили шампанское, в то время как рабочие погибали. Он процедил сквозь зубы:
— Подонки!
Но он чувствовал себя