В его глазах мелькнула уже вполне явная мысль – не вернулась ли, не выросла ли за эти годы заново та самая болезнь? И пальцы будто бы даже дёрнулись к папочке…
Но нет, нет, это не болезнь, это просто зверь. Сейчас он снова забурчал, ох, что-то будет.
– Понимаете, я, лично я, настоял на том, чтобы не вмешиваться в дела «тарелочников» никоим образом. Я уже упомянул, что душевно они чище и светлее нас, людей. Но эта чистота – она настолько абсолютная, беспримесная, кристаллически выдержанная, что доходит до особой, изощрённой порочности. Эта порочность, к примеру, проявляется в том, что ни одно общество этого странного мира никогда не создало что-то близко похожее на религию.
Перекидывая стеклянную пирамидку из руки в руку, я прошёлся по кабинету, – так мне казалось проще рассказывать о том, что мучило моего вновь заклохотавшего зверя.
– Это какой-то просто неслыханный монолит гордыни… Не верить. Не верить! Верите вы в такое? Даже мысли не возникало, ни единого за всю историю у чёртовых «тарелочников» намёка на бога или нечто такое высшее, вездесущее, что создало не просто их мелкий, ничтожный мирок, но и всю вселенную.
Я перекинулся к столу Хальцмана, неловко грохнув пирамидкой о поверхность стола. Зверь уже забился в мутной истерике: визгливо лаял, метался, кувыркался, кусался, прожигая меня изнутри кислотной яростью, – он снова был в бешенстве.
– Тогда как бог – вот он, я, я бог, я всё им создал, и я же могу в один момент стереть всё до нуля. Бог существует, и этот бог я! Я чёртов бог, как им, как этим тварям донести, что я есть? А, Хальцман? Что нужно сделать? Растянуть крестное знамение по их дурацкому, ничтожному небу? Отправить к ним Иисуса, чтобы тот всё рассказал и показал на примере искупления грехов, понятия которых у них тоже нет? Что? Что им нужно?
Да, это была истерика, вырвавшийся из жерла вулкана огненный протуберанец, зависший, впрочем, в кабинете Хальцмана жалким, одиноким выплеском, так и не освободившем зверя от его тоски.
Я обмяк в кресле безнадёжным киселем, и даже поднять ногу, увенчанную лакированным ботинком от Giampiero Nicola, сил уже не было – зверь высказался за меня.
Профессор, этот замерший в легчайшей оторопи каменюка мозгоправных наук, шевельнулся. Приоткрыл рот, перемигнулся слева направо и произнёс:
– Знаете, что вам нужно, дорогой Янек? Всего лишь примирение. Я охотно верю в этот ваш проект Z, это… это слишком грандиозная и слишком правильная фантазия для страдающего шизофреническим припадком, поэтому – верю, я верю в «тарелочников» с их абсолютно неприспособленными к религии мозгами. Вот что я скажу, просто смиритесь, поймите и примите внутренне, что они такие, и другими быть не могут. Вы – бог, они – ваши дети, и в вашей воле либо принять их, либо… уничтожить.
Уничтожить… Да, именно на это и намекал всё время мой зверь, к этому и вёл, а я до последнего сопротивлялся, заглушая, задавливая разумным голосом порыв странной ненависти к «тарелочникам». Но можно ли действительно ненавидеть своих детей? Настолько сильно, чтобы уничтожить? А, глупый ты мой, странный зверь?
И вглядываясь в спокойную, вяло перебирающую вязь профессорских пальцев по столу, я внезапно осознал чистую правильность его слов. Это же так просто на самом деле, – просто знать, что ты бог-отец для детей, которые даже и не подозревают, что ты у них где-то есть.
Тонкий, прыткий солнечный луч наконец вырвался из-за мрачной кабинетной шторы, шмыгнул мне в нос, и я громко, с облегчающим оттягом, чихнул. Затем прислушался к тому, что происходит внутри и понял – зверь исчез.
Ох уж эта магия доктора Хальцмана… Каких-то пятнадцать минут моей вздорной истерики, и всего пару слов, пару единственно верных, точечно воздействующих слов этого великого человека.
Эверест, не иначе, лекарь, которому на этой Земле равных точно нет.