— Ну, вот и добрались! — вздохнула Лали, поставив мисочку на разделявший их поднос. — Что же теперь будем делать?
С тех пор как ей пришлось смешаться с парижской чернью, пожилая аристократка — ей едва перевалило за пятьдесят, но на вид можно было дать несколько больше — привыкла к этому уменьшительному имени, которым назвал ее Жан де Батц, когда она стала «гражданкой Брике». Ей чудилась в нем некая радостная легкость и утешение, ведь имя напоминало об их дружбе, об их союзе в те страшные дни, когда она доносила ему о том, что происходило в Конвенте и в Якобинском клубе, и когда он позволил ей отомстить за надругательство над дочерью — ведь она поклялась воздать этим революционерам над истерзанным телом своего дитя. И она увидела, как пала под ножом гильотины голова монаха-расстриги Шабо[6], которого она ненавидела до такой степени, что даже не осмеливалась больше обращаться к имени Христа: она не могла и не хотела прощать. Потом ей захотелось умереть самой, и тогда она с мрачной готовностью дала себя арестовать, но смерть не приняла ее, как не приняла она очаровательную Лауру Адамс, с которой они делили тюремную камеру. Эти дни, проведенные под давящими сводами тюрьмы Консьержери, сблизили женщин. Тогда Лали узнала все о прошлом этой двадцатилетней девушки, которая так ей нравилась, а та открыла ей свое подлинное имя: Анна-Лаура де Лодрен, маркиза де Понталек, и рассказала о своих отношениях с Жаном де Батцем. А о том, что она утаила, Лали без труда догадалась и сама: ее юная подруга любила барона так, как только и можно было любить.
С тех пор они более не расставались, находя в своей совместной жизни все больше прелести по мере того, как они лучше узнавали друг друга. Сейчас мадам де Сент-Альферин благодарила Небо за то, что оно послало ей новую дочь, а Лаура увидела в подруге вторую мать, напоминавшую ей первую своей энергией и отвагой, но в то же время лишенную властности и гневливости, так портивших характер ее матери, испанки по крови. Лали была беспристрастна, легка в общении и обладала чудесным чувством юмора, которое ей удалось сохранить, несмотря на перенесенные невзгоды, и это превращало ее в приятнейшую из подруг.
Несколько дней они провели в доме Лауры на улице Монблан в Париже. Дамы наслаждались ощущением покоя, оказавшись в милой обстановке, радуясь возможности принять ванну, надеть чистую одежду, благоухающее после стирки белье, испытывая блаженство от приличной еды и всех тех очаровательных мелочей, на которые в обычной жизни мы не обращаем внимания, но стоит нам оказаться в аду, как они становятся бесценными… Точно так же чувствовали себя и многие другие — те, кого отпустили из тюрьмы. Было похоже, что всему Парижу задышалось легче с тех пор, как стали отворяться сначала лишь некоторые, а затем почти все темницы, где оказались близкие огромного количества парижан: родственники, друзья, знакомые, служители алтаря — все жертвы ныне отмененного Закона о подозрительных.
Через Анжа Питу, окончательно перешедшего в стан журналистов оппозиции, они узнали, что после смерти Робеспьера отчаянным гонениям подверглись палачи. Это их теперь десятками отправляли на эшафот, а Конвент трещал по швам, и канул в Лету Комитет общественного спасения… Узнали наконец, что вездесущий Жан де Батц уехал из Парижа в Швейцарию.
Упомянув это имя, Питу взглянул на Лауру. Он заметил, как та вздрогнула, побледнела, как раненый, когда коснутся его раны. Он убедился в этот миг, что она любила Батца — хотя он об этом уже догадывался — и что для его собственной любви надежды нет, но горечи не испытал. Он знал: они оба, даже сильнее, чем прежде, ощущали присутствие между ними печальной тени погибшей на эшафоте Мари Гранмезон, подруги Лауры и нежной возлюбленной Батца.
Мадам де Сент-Альферин тоже встрепенулась и насупила брови:
— Что ему там надо? Искать след малолетнего короля?
— Он ничего не говорил мне об этом, — ответил Питу. — Зато я знаю, что в день, когда с эшафота скатилась голова Робеспьера, Баррас[7]велел отворить ворота тюрьмы Тампля и был ошеломлен увиденным: перед ним стояло бесплотное существо, мальчик, ребенок, практически замурованный на полгода, оставшийся без ухода, без солнечного света, почти без тепла… Еду ему передавали через окошко, и никому не было дела до смены его белья или выноса нечистот. Кем бы ни был этот ребенок, те, кто обрек его на такие муки, заслуживают, чтобы им выжгли на лбу клеймо бесчестья. Разумеется, Баррас приказал позаботиться о нем. Что до башмачника Симона, его «наставника», того гильотинировали в один день с Робеспьером.
— А маленькая мадам? — встревожилась Лали. — Ее тоже видел Баррас?
— Полагаю, что так… Кажется, она в добром здравии. Лаура не участвовала в разговоре, хотя к малышке Марии-Терезии с того самого ужасного дня 10 августа 1792 года она испытывала нежное чувство. Она думала о Батце, пытаясь угадать, по какому пути он следует теперь. Устремился ли он, как полагала Лали, вслед за похитителями Людовика XVII? Тогда, возможно, ему было известно, кто отдал им приказ о похищении: порученцы Конвента, пожелавшего вернуть ценного заложника, или посланцы месье, графа Прованского, провозгласившего себя регентом Франции?[8]Если так, то они наверняка лишат наследника жизни, чтобы обеспечить своему господину право преемственности и трон после брата, Людовика XVI. Известие о том, что Жан направился в Швейцарию, тревожило и Лауру. По дороге он мог вполне посетить Венецию, где продолжал плести заговоры в пользу «регента» и заклятый враг Жана, граф д'Антрэг[9]. Но факт оставался фактом: Батц уехал, и с этим ничего нельзя было поделать, поэтому Лаура решила, что настало время позаботиться о собственных делах и съездить в Сен-Мало, чтобы узнать, наконец, что же случилось с Понталеком, да и с судоходной компанией Лодренов, которой он преступно завладел.
Она рассчитывала покинуть Париж 10 сентября, но случилось страшное событие: 1 сентября (или 14 фруктидора) взорвался главный пороховой склад на Марсовом Поле, уничтожив все в округе, от Пасси до предместья Сен-Жермен, и Питу настоял на ее скорейшем отъезде. От взрыва погибло более двух тысяч человек, а сотни получили ранения.
— Вполне возможно, что это происки последних приверженцев якобинцев, — заявил журналист, — ведь налицо явное преступление. И если этим деятелям придет в голову разнести Париж по кусочкам, я предпочел бы знать, что в этот час вы находитесь далеко отсюда!
Итак, они уехали из Парижа на юг. Лали пожелала, что было совершенно естественно, сначала съездить помолиться на могилу дочери и заодно посмотреть, что стало с ее маленьким замком. Сама она ни за что не осмелилась бы заговорить об этом первой, но предложение исходило от Лауры:
— Крюк получится совсем небольшим, — сказала она, — а потом мы вдоль Луары поедем в Бретань.
Однако долго они в Альферине не задержались. Пропавшая графиня числилась эмигранткой. Ее имя было занесено в черные списки, а имущество распродано… Замок принадлежал теперь бывшему арендатору, который в нем и поселился. В парке, вокруг часовенки, где покоился прах Клары, гуляли коровы. Ключ от часовни удалось добыть с большим трудом: