носит кипы, прости господи… Если уж такой человек решается припасть к ногам великого рабби, то, значит, совсем припекло. Может ли великий рабби прогнать человека в подобном несчастье?
И я снова сдаюсь: просто не могу вынести такое количество обрушившихся на меня «великих рабби», не говоря уже о том, что очень неловко перед отчаявшимся человеком, который покорно ждет под дождем.
– Хорошо, зови. Или нет, подожди. Не зови, просто отодвинь занавеску. У него ведь есть зонтик? Пусть остается снаружи.
– Откуда великий рабби знает про зонтик? – восторженно шепчет Меир. – Хотя чему я удивляюсь…
Мне остается только вздохнуть: сам того не желая, я подарил восторженному «ученику» еще одно доказательство своей чудотворной прозорливости. И пусть нет ничего сверхъестественного в предположении, что в дождливую погоду люди пользуются зонтом, – Меира вовсе не волнуют соображения элементарной логики. Вернувшись домой, он достанет заветный блокнот и опишет этот случай своими словами, подключив к делу еще и буйное воображение. Дождь в его пересказе превратится в морскую бурю, иерусалимская улица – в гибнущий корабль, а скромный зонтик – в спасительную лодку, посланную великим рабби-чудотворцем на помощь тонущему бедняге. Но что я могу с этим поделать? Ничего. Ровным счетом ничего, разве что вздохнуть.
Итак, я вздыхаю и сдвигаю с подбородка верхний край кокона, потому что меня уже бросает в жар от всей этой дурной и бессмысленной суеты. Или, что вернее, от болезни, убивающей таких личинок, как я. Личинка и личина – эти два слова почти не отличаются друг от друга. Если надо поддержать впавшего в отчаяние человека, даже личинке не грех натянуть на себя личину «великого рабби». Что я и делаю, но Меир по-прежнему мнется, жмется и не двигается с места.
– В чем дело, Меир? Я сказал тебе отодвинуть штору.
– Великий рабби помнит, что снаружи льет как из ведра? Дождь попадет сюда, замочит вещи, книги, одеяла…
Вещи, книги, одеяла… Что за ерунда… Вещи высохнут, одеялам не помешает стирка, а книгам уже ничего не страшно. Книги уже умерли однажды от стыда за людей, когда наследники умерших стариков, едва отсидев шиву, выставили эти некогда прилежно хранимые тома на улицу, к мусорным бакам. Выбросили, чтобы освободить место на полках для бессмысленных сувениров своего бессмысленного шатания по модным туристическим тропам. Для древесной маски из Африки и гипсовой маски из Венеции. Для стеклянных шаров с аляповатыми моделями Китайской стены и мексиканского зиккурата. Для расчески Поттера и парика Элвиса. Для синайской дарбуки, индийского барабана, индонезийского калебаса и прочего бесполезного мусора, унижающего человеческий глаз. А книги… книги отправились на помойку ввиду полной ненадобности.
Там, возле баков, я и подбираю эти бумажные трупики – стопками, сколько могу унести, вернее, увезти в своей тележке, которая напоминает в такие моменты похоронную телегу в разгар чумы. Я не тешу мертвецов иллюзией возрождения, так что вряд ли их теперь испугают брызги дождевой воды, тем более что многие тут уже прошли через ливень-другой. Напротив: униженные позором радуются потопу. Нет-нет, обитатели ниши не боятся дождя.
Но есть и другие причины, по которым я прошу отодвинуть штору. В тусклом свете лампады не видно лица, а мне хочется получше разглядеть своего просвещенного современника, который настолько отчаялся, что пришел за помощью к бомжу, да еще и не просто к бомжу, а к бомжу-чудотворцу. Кроме того, внутри не слишком хорошо пахнет: бомжи редко моются. Стыдливость – одна из немногих человеческих слабостей, которую личинке так и не удалось задушить серым мастерским поясом.
– Меир, сейчас же отодвинь штору! – командую я. – Отодвинь штору или проваливай отсюда вместе со своим протеже!
Сокрушенно покачав головой, Меир берется за нижний угол занавески и задирает его. Поскольку закрепить занавеску в таком положении нечем, он вынужден остаться в этой неудобной позе, напоминая то ли железнодорожный семафор, то ли стоячую вешалку, то ли безмолвного атланта, поддерживающего небесный свод моего мира. Долго ему так не продержаться, что, безусловно, совпадает с моими интересами.
В открывшемся светлом треугольнике я вижу переулок, уходящий вниз к улице Агриппас, вижу блестящие от дождя бугристые стены, вижу бегущие по мостовой струйки воды и тесно припаркованные у противоположного тротуара горбатые автомобили. Меир, как обычно, преувеличил: льет не так уж сильно, совсем не как из ведра. Во время среднего иерусалимского ливня эта улочка превращается в горный ручей, а уж когда в небесном Иерусалиме прорывает трубу, поток и вовсе поднимается выше тротуара, затопляя эту нишу, листы гофрированного картона, книги и кокон. Но это случается не так часто, не каждый год. Скорее всего, я умру раньше, чем на город снова налетит по-настоящему большая буря. Мне неприятно думать об этом, глядя на скромные, не по-иерусалимски умеренные ручейки. Неужели личинке не суждено хотя бы еще разок порадоваться оглушительной сшибке беременных грозой облаков, ветвистой молнии на полнеба, хлещущим водопадам переулков и полноводным рекам улиц?
Я поднимаю глаза от мостовой и утыкаюсь взглядом в человека с зонтом. Он невелик ростом – чуть ниже среднего – и хорошо одет: крепкие ботинки на толстой подошве, модные джинсы, модная куртка, модные очки. К светлым прямым волосам пришпилена черная кипа – из тех, какие раздают гостям на богатых свадьбах. Кипа торчит неуместным горбом, как седло на собаке, и, видимо, вынута из автомобильного бардачка, где лежала вместе с другим случайным хламом, специально по случаю визита к «великому рабби». Типичный инженер или программист из хайтека – успешный, много зарабатывающий, просиживающий по десять-двенадцать часов в сутки за монитором и еще по полтора-два часа в автомобильных пробках. Работа, тренировочный зал три раза в неделю, утренняя пробежка, вечерний телевизор, на выходных – велосипед, барбекю с армейскими приятелями и клуб с оглушительной музыкой.
На вид гостю лет тридцать пять, он немногим младше меня, но выглядит совершеннейшим младенцем. Что неудивительно: при таком режиме человеку некогда притормозить, чтобы подумать. Просто подумать – о чем угодно, необязательно о смысле безостановочной беготни, которая заглатывает его, как питон теленка. Разница лишь в том, что заглатываемый теленок знает о своей участи, а этот несчастный ошибочно полагает, что жизнь удалась. Так он полагает – притом что на самом деле челюсти уже сомкнулись над его головой, и, скованный железными мышцами повседневности, он совершает бесчувственное движение по змеиному пищеводу в направлении змеиного заднего прохода, откуда лет через сорок-пятьдесят выпадут ботинки, очки, одежда и прочие несъедобные приложения.
Странно ли, что при столкновении с реальностью этот на четверть переваренный бедняга понятия не имеет, как поступить, к кому