Кого крала, кого выхаживала, кого с са́мой границы вытаскивала по лунной смётке[9]. Ничего. Пообвыкнется – разговорится.
– Вот тебе рубаха. Вот тебе сарафан. Снимай свои лохмотья.
Девочка нахмурилась, вжалась в стену. Обыда вздохнула да бросила. Уговорами делу не поможешь, силой только хуже сделаешь.
– Не хочешь – не надо. А всё ж лучше б переоделась. В своих-то обносках где только не бегала, а земля сейчас мокрая, грязь всюду какая.
Выложила на лавку крепко выбеленный, выстиранный в семи водах с чистотелом сарафан и отвернулась, принялась накрывать на стол. Когда обернулась, увидела, что девочка всё же стянула свои одёжки, натянула чистые.
– Руки помой. Все в крови. Упала, видать, где-то или о ветки разодрала.
Девочка кое-как сполоснула в корыте руки. Поёрзав, позволила расчесать гребнем волосы. После того как Обыда вынула из них листья, окатила лавровым отваром, высушила тёплым ветром да заплела косы, волосы заблестели пшеничным золотом, солнечным звоном.
– Накинь-ка платок. Зябко.
Изба виновато вздохнула: всегда, как приходил чужой, выстуживало, да ещё похлеще, чем после ночи. Обыда любила, когда ученицы являлись летом: тут прохлада только кстати. Но раз уж явилась осенью – что поделаешь. Яга новую ягу не выбирает; новая яга сама приходит, никого не спрашивая.
Когда девочка накинула на плечи вязаную шаль, от растрёпанного найдёныша с кладбища ничего и не осталось. Разве что глаза по-прежнему были затравленные, пустые.
Обыда собрала на стол, но и от мясной похлёбки, и от картошки с грибами, и даже от нежной малины девочка отказалась: молча отодвинула, помотала головой. Еле-еле пощипала пирог, запила чаем. Обыда, не таясь, покрошила в чашку белые лепестки.
– Это, глазастая, для успокоения трава. Га́рмала[10]. Из неё припарки делают, если какая мозоль, и в питьё добавляют, если на душе тяжко.
– Мне не тяжко, – тихо сказала девочка. Голос у неё оказался тонкий, чистый, совсем птичий. – Только спать хочется.
Конечно, хочется, опомнилась Обыда. Мала же. Совсем ещё мала. Привыкла, что прежняя-то, Марийка, почти взрослая. Вязкая волна обиды пополам с жалостью поднялась в груди. А ведь уже две части ритуала провела, третью провести собиралась, почти дотянула, совсем осталось чуточку, и была бы уже настоящая преемница…
– Ложись. И чего так рано встрепенулась, если недоспала? Как хоть зовут тебя?
– Яри́на, – ответила девочка, клюя носом. Чашка с мятой опасливо отпрыгнула, дохнув паром.
Обыда, махнув рукой за спину, раскатала лежанку на печи; щёлкнув пальцами, распахнула сундук. Подушка улеглась сверху постели, печка заворчала, греясь. Обыда хотела было кликнуть руки-помощники[11], да передумала. Подхватила девочку сама («И правда, как травинка») и переложила на постель.
* * *
Ярина проснулась спустя полный день – с первым блеском зари. Ещё русалки в озере не начали плескаться, ещё Сирин не пролила утренние слёзы, а Обыда уже почуяла сквозь дрёму, как смотрят на неё чужие глаза. Подумала, Кереме́т[12] проведал о новостях, высматривает. Но нет; кто-то здешний глядел. Обыда зыркнула туда-сюда по углам – никакой нечисти. Тишина, пахнет деревом, мёдом, едва слышно берёзовым мылом; щекочет ноздри сладкий запах вызревших за ночь яблок.
Спросила хрипло, вглядываясь спросонок в лежанку на печи:
– Ты, что ли?
Ярина сидела, натянув на колени сарафан, обняв себя за лодыжки.
– Ранняя пташка.
Пощёлкивало в пояснице. В слюдяное окно заглядывал тощий умирающий месяц. Обыда запалила лучину, подошла к столу поглядеть на воду в крынке. Ёкнуло внутри. Сколько ни смотрела, каждый раз сердце схватывало: вдруг сегодня? Вдруг сегодня увидится?
Но вода в глиняном кувшине стояла спокойная, светлая, отражала слабую зорьку.
– Вставай, раз проснулась, – проворчала Обыда, чувствуя, как камень упал с души: посмотрела – и ладно, можно дальше жить. Обернулась, а Ярина так и сидит, обхватив коленки. – Что как неживая?
Девочка глянула исподлобья. «Непросто с ней будет», – мелькнуло в голове, но некогда было загадывать: день уж входил в Лес. Пела, приветствуя солнце, медноволосая Алконост, шумели ёлки, растревоженные вороньём, и первые лучи, занося в горницу тёплую золотую пыль, гладили по щекам и макушке вчерашнего найдёныша.
– Вставай, вставай, – повторила Обыда, поднимая на приступку печи подошедшее тесто. Подвязалась платком, набрала в пригоршню тыквенных семян. Распахнула окно, разведя створки и занавески, впустила в избу ещё больше света, сквозняк, свежий осенний свист. Высыпала семена на дощечку, и тут же с гомоном, с щёлканьем налетели утренние птахи. – Вот уже и птицы не ленятся, смотри-ка, поклевать слетелись. И ты давай, Ярина.
Но девочка так и не пошевелилась. Обыда нахмурилась, подошла ближе. Протянула руку, коснулась плеча и тут же одёрнулась: будто мокрым пальцем железо на морозе тронула. Поглядела – а Ярина-то замёрзла, закаменела вся в снежное стёклышко с камушком внутри. И камушек еле разглядишь, еле бьётся.
В Лесу чего только не бывает. В Хтони и подавно не такое видала Обыда. А потому, вместо того чтобы пугаться, велела избе:
– Топи-ка. Поддай жару как следует!
Сама заперла покрепче дверь, задвинула стёкла в духовых окошках, затворила вход в погреб. Из устья печки пошло, распускаясь огненным маком, тепло. Обыда вынула из сундука тёмное покрывало, взмахнула, накрывая девочку, – вспыхнули серебром угловатые вышитые узоры. Дунула на макушку, позвала с гвоздя сухой венок. Костяника, брусника, папоротник, горечавка… Осторожно положила венок Ярине на голову.
Четыре травы на четыре света,
Иди от избы, от избы до лета,
Иди-уходи, тишина, из сердца!
С последним слогом Ярина вздохнула, вздрогнула, в глазах запрыгали искры, отразились наконец и лучина, и солнце, и осеннее золотое утро.
– Откуда же ты взялась, с камушком таким внутри? Неужто всё та, лохматая, одарила?
Ярина растерянно улыбнулась, повела плечами.
– Холодно…
– Холодно, потому что ты чужачка пока. Изба тебя примет – теплей станет. К лету, глядишь, и в Лесу потеплеет.
А девочка-то оживала на глазах: заиграл румянец – земляничный, рубиновый, как будто только с мороза вошла, – засияли глаза, зелёный орешник налился золотисто-коричневой глубиной. Даже волосы, безжизненные косицы, встопорщились, словно Ярина только что проскакала верхом всю дорогу от Яблоневой рощи.
Она завертела головой. Обыда хмыкнула про себя: видели мы это, много раз видели, как новенькие оглядываются в избе. Тут и связки из волчьего волоса, тут и сухие цветы, и яблоня вплелась в брёвна, вьётся живым узором до самого потолка. Тут и зеркало едва поблёскивает под каразеей. И хорошо бы плотней укрыть, но сильное колдовство ничем, кроме другого колдовства, не скроешь, а ещё один покров поверх зеркала городить, как заплату на заплату ставить: однажды порвётся так, что