Маленькая же Элизабет спокойно ожидала наказания как неизбежности, подобно тем, кто умеет отвечать за свои поступки. Продолжая висеть на руке отца, которого она обожала, Элизабет посмотрела на мать слегка огорченным взглядом своих больших серых глаз– единственное ее сходство с Агнес! – и заявила:
– Я хотела пустить утку в водоем в саду.
– Она не была бы там счастлива, – сказала госпожа Тремэн, встретившись со смеющимся взглядом своего супруга. – Ей намного лучше со своей семьей… Белина, перестаньте плакать, вытрите нос и уведите детей переодеться! Мы и так потеряли слишком много времени!
Духовенство было, по-видимому, того же мнения, так как в тот момент, когда она произносила эти слова, примчался запыхавшийся певчий:
– Господин аббат спрашивает… крестить будете или нет?
– Будем крестить! – сказал Тремэн, потрепав мальчишку по ярко-красной ермолке. – У нас тут произошла… задержка! Можешь сказать, что мы идем. Я сам принесу извинения!
Наконец весь кортеж с помпой покинул Тринадцать Ветров. Во главе шла кормилица, неся ребенка. Большая и крепкая, пышущая здоровьем, она несла на себе почти столько же кружев, сколько и ее молочный сын, и была похожа под высоким загнутым концом своего вышитого и накрахмаленного головного убора на величественный фрегат, входящий в порт под всеми парусами. Жена мелкого земледельца из Ридовиля, имевшего уже троих детей, она наслаждалась часом своего величия и той неожиданной удачей, которая выпала ей, помешав Агнес Тремэн кормить своего сына грудью дольше двух недель. Действительно, уже несколько лет, особенно с тех пор, как королева попробовала это на своем опыте под влиянием философов, проповедовавших возврат к изначальной чистоте, в высшем свете вошло в моду, чтобы дамы из дворянства кормили грудью своих детей. Это дало возможность знатокам более полно, чем позволяли декольте, любоваться видом некоторых герцогских и даже княжеских первоклассных грудей.
Так как мать отказалась от участия в соревновании, обратились за помощью к Жанне Кулом, которая, поручив своего новорожденного малыша заботам матери и козы, с явным удовольствием переехала в Тринадцать Ветров и расположилась в красивой, обтянутой набивной материей из Жуи с персонажами по всему фону комнате, где светло-серая лакированная мебель, простая, но очаровательная, была расставлена вокруг просторной колыбели. Расположилась и приступила к выполнению своих приятных обязанностей.
В ее фарватере шли крестные отец и мать. Крестный, Жозеф Ингу, адвокат про профессии и с недавних пор член муниципальной ассамблеи Шербурга, шел, вытягивая голень вперед, гордый словно петух, собравшийся завоевать целый курятник. Он был пышно разодет во фрак красивого нежно-голубого цвета, короткие штаны из шелка-сырца и короткий искусно вышитый жилет, из-под которого висели две золотые цепочки для часов. Вопреки новой моде, довольствовавшейся рекомендацией пудрить до седины собственные волосы, этот крупный буржуа, который хотел быть законодателем моды в округе, оставался верен белому парику. Он позволял ему брить череп, совсем устраняя непослушные, малоидущие к лицу волосы, и подчеркивать блеск его черных глаз, единственное, что было красивого у этого молодого старика, чье слишком подвижное лицо периодически искажалось тиком. Впрочем, это не мешало ему одерживать частые победы над женщинами.
По этому поводу Жозеф Ингу переживал, как и кормилица, хотя и по другим причинам, свой звездный час. Вот уже почти четыре года он был безумно влюблен в прекрасную даму, которой он только что удостоился чести предложить руку и с которой не сводил восхищенного взгляда: очаровательную Флору де Бугенвиль, урожденную де Монтандр. Ее широкое платье из светло-сиреневого шелка, поддерживаемое ворохом нижних юбок – громоздкие фижмы были отвергнуты уже около года назад, – временами ласкало его левый бок Он мог вдыхать тонкий аромат ее духов, вблизи любоваться ее изысканной свежестью и золотой копной под огромной нелепой шляпой, откуда вырывался фейерверк страусиных перьев и веток сирени.
Попросив его стать крестным отцом своего сына вместе с властительницей его дум, Гийом Тремэн тем самым осчастливил своего преданного друга, который был также его юридическим советником. И вызвал недовольство своей жены! Агнес не очень любила друзей своего супруга, которые казались ей большей частью заурядными и малоинтересными. Если она и отдавала предпочтение шербургскому адвокату, а не гранвильскому судовладельцу Бретелю де Вомартэну– не имеющему, однако, почетной частички,– Агнес охотнее выбрала бы для своего столь желанного сына потомственного аристократа или же сановника церкви. Тем более что, по ее мнению, Ингу слишком защищал новые воззрения. Но Гийом оказался несговорчивым:
– Человек, имя которого он будет носить, был простым акадийским фермером, но человеком благородным и лучшим другом моего отца. Они умерли вместе, и похоронил их я… по-своему. Я предпочитаю, чтобы у Адама был умный и надежный покровитель, который смог бы быть ему полезным в жизни.
– Но я не вижу каким образом? Епископ или вельможа были бы, конечно, полезнее.
– Где? При дворе, который больше не существует? При короле, который наполовину пленник в своем дворце Тюильри? Времена меняются, Агнес. Надо, чтобы вы это уяснили…
– Почему такой серьезный тон? Вы разве довольны этими переменами?
– Не могу сказать, что нет. Видеть, как великий народ пробуждается, стремится к свободе, это ли не прекрасно? И не только я так думаю…
На самом деле, вот уже скоро год, как король созвал Генеральные штаты, преобразованные вскоре в Национальное собрание. Франция с улыбкой встретила эту новую свободу, надеясь, что она похожа на то, чего недавно добились молодые Соединенные Штаты. Народ Парижа решил внезапно овладеть Бастилией. Как раз перед тем, как Людовик XVI, который хотел соорудить на площади фонтан, собрался ее снести! Потом провозгласили Декларацию прав человека и гражданина, правда, почти копию американской Декларации о независимости, прибывшую во Францию в кармане возвышенного маркиза де Лафайет. Наступил конец привилегиям, правам вельмож! Каждый хотел чувствовать себя равным по отношению к соседу и бросался из одних объятий в другие, проливая «потоки слез» в стиле Жан-Жака Руссо, знаменитого женевского философа, который имел сердце, достаточно просторное, чтобы вместить туда весь мир, за исключением пяти своих отпрысков, оставленных один за другим в приюте.
После взятия старой тюрьмы во Франции случались прискорбные приступы крестьянской ярости, от которых пострадали многие замки – эти Бастилии местного масштаба! Их обитателей мучили, иногда даже убивали, сжигали архивы и голубятни, если не саму усадьбу со всем, что в ней было. Однако в Нормандии только Вир, Фалез, Алансон и Домфрон были поражены эпидемией.
В Котантене все прошло как нельзя лучше, за исключением Шербурга, жители которого начали обвязывать друг друга трехцветными лентами до того, как заметили отсутствие и дороговизну хлеба. В результате вечером 21 июля 1789 года произошел бунт. Были весело разграблены дома нескольких богатых, коммерсантов. Сначала пострадал дом мэра, господина де Гаранто, мебель и различные предметы из его особняка на Троицкой[1]улице были уничтожены или украдены, в том числе около сотни горшочков смородинного желе, которое англичанка Бетси, экономка старого холостяка, заканчивала готовить. К счастью, кровопролития не было благодаря военному коменданту генералу Дюмурье. Он предпочел дать приступу лихорадки утихнуть самому и отказался ввести войска. К тому же Дюмурье был занят формированием национальной гвардии, командиром которой он был бы, естественно, сам. Дворянство и крупная буржуазия не могли ему простить ущерб, причиненный их жилищам.