Все изменилось. В сентябре 2011 года Владимир Путин (перед тем, как стать премьер-министром, он уже дважды занимал пост президента) объявил, что желает снова стать президентом. На выборах в декабре его партия провалилась, но все же получила большинство мест в Государственной думе. В мае 2012 года Путин стал президентом после выборов, также, по-видимому, проведенных с нарушениями. Затем Путин озаботился тем, чтобы дискуссия о советском прошлом (например, о Катыни, которую он сам же и начал) стала уголовно наказуемой. Смоленская катастрофа ненадолго сплотила польское общество, а после расколола его на годы. С течением времени одержимость трагедией 10 апреля 2010 года росла, отодвигая на второй план и Катынский расстрел, и все исторические эпизоды польского мученичества. Польша и Россия перестали размышлять об истории. Времена изменились. Или, может быть, изменилось наше ощущение времени.
Над Европейским Союзом сгустились тучи. Наш роддом в Вене, где недорогая страховка покрывала все расходы, служит напоминанием об успехе европейского проекта. Роддом предоставляет услуги, которые в большинстве стран Европы считаются обычными – но немыслимы для США. То же самое можно сказать о быстром и надежном метрополитене, при помощи которого я добрался в роддом: это норма для Европы и недостижимая мечта для Америки. В 2013 году Россия ополчилась на якобы растленный и враждебный Европейский Союз. Успехи ЕС могли навести россиян на мысль, что бывшие части империи способны стать преуспевающими демократическими странами, так что их существование внезапно оказалось под угрозой.
Украина сближалась с Европейским Союзом, и в 2014 году Россия напала на нее и аннексировала часть территории. К 2015 году Россия перенесла грандиозную кибервойну из Украины в Европу и США – при содействии множества европейцев и американцев. В 2016 году британцы проголосовали за выход своей страны из ЕС (чего давно желала Москва), а американцы избрали президентом Дональда Трампа (чему способствовали россияне). Новый президент США – вдобавок к прочим своим недостаткам – не способен размышлять об истории. Он не сумел ни почтить жертв Холокоста, когда к этому появился повод, ни обличить нацистов в самих США.
Хотя XX век окончательно и бесповоротно кончился, его уроки остались неусвоенными. В России, Европе и Америке появилась новая, соответствующая новой эпохе форма политики: несвобода.
Я несколько лет размышлял о политике жизни и смерти. Потом написал о катастрофе под Смоленском две статьи – ночью, когда грань между жизнью и смертью очень тонка. “Твое счастье посреди горя”, – как выразился один из моих друзей. И то, и другое казалось незаслуженным. Конец и начало слишком сблизились, даже перепутались: смерть прежде жизни, небытие прежде существования. Цепь времен распалась.
В апреле 2010 года (или около того) человеческая натура изменилась. Чтобы сообщить знакомым о рождении своего первенца, мне пришлось отправиться в кабинет и сесть за компьютер. (Смартфонами тогда мало кто пользовался.) Я ожидал ответа через несколько дней, даже недель. Два года спустя, когда родилась моя дочь, все переменилось: смартфон в кармане вошел в привычку, а ответ вы получали или немедленно, или никогда. Иметь двоих детей – не то же самое, что быть отцом одного ребенка, но я все-таки думаю, что в начале 2010-х годов время стало менее целостным, неуловимым для всех нас.
Техника, призванная порождать время, вместо этого поглощает его. Поскольку мы утратили способность сосредоточиваться и запоминать, нам все кажется новым. В августе 2010 года, после смерти Тони, я совершил турне по Америке, обсуждая с читателями книгу “Размышления о XX веке” (Thinking the Twentieth Century), которую мы написали вместе с ним. В поездке я понял, что сам ее предмет – прошлое столетие – уже надежно позабыт. Я смотрел в гостиницах телевизор и видел, как российское ТВ, рассказывая, будто Барак Обама родился в Африке, развлекается болезненной историей межрасовых отношений в США. Я поразился тому, что вскоре эту тему подхватил и шоумен Дональд Трамп.
На рубеже нового века американцам и европейцам предложили выдумку о “конце истории”. Я буду называть ее политикой предопределенности: будущее похоже на настоящее, законы прогресса известны, альтернатив нет, и поделать с этим ничего нельзя. В американской капиталистической версии “политики предопределенности” природа породила рыночную экономику, рынок родил демократию, а та принесла народам счастье. В европейской редакции история порождает нацию, которая (после войны) увидела, что мир – это хорошо, и выбрала интеграцию и процветание.
До распада СССР (1991) коммунизм предлагал собственную версию “политики предопределенности”: природа дозволяет появление техники и технологий, которые обусловливают социальные изменения, те приводят к революции, а революция – к утопии. Когда все пошло иначе, адепты “политики предопределенности” в Европе и Америке возликовали. Европейцы в 1992 году занялись достройкой Европейского Союза. Американцы решили, что развенчание коммунистического мифа доказывает истинность мифа капиталистического. Четверть века после падения коммунистических режимов американцы и европейцы рассказывали друг другу о “предопределенности” – и так воспитали поколение “миллениалов” без истории.
Американская “политика предопределенности”, как и все подобные выдумки, отвергала факты. То, что произошло после 1991 года в России, Беларуси и Украине, наглядно показало, что крушение одной системы не оставляет после себя вакуум, в котором природа порождает рыночную экономику, а та, в свою очередь, – права человека. Этот урок смог бы преподать Ирак – если, конечно, те в Америке, кто развязал в 2003 году преступную войну, согласились бы поразмыслить над ее катастрофическими последствиями. Финансовый кризис 2008 года и отмена в 2010 году в США ограничений на финансирование избирательных кампаний увеличило влияние богачей и уменьшило влияние избирателей. С усилением экономического неравенства горизонт прогнозирования уменьшился и меньше американцев стало считать свое будущее усовершенствованной версией настоящего. Американцев в отсутствие эффективного государства (которое обеспечивает основные общественные блага, повсюду принимающиеся как должное: образование, пенсионное обеспечение, здравоохранение, общественный транспорт, отпуска по уходу за ребенком, оплачиваемые отпуска) захватила обыденность, и они утратили ощущение будущего.
Провал “политики предопределенности” привел к иному восприятию времени: к политике вечности. В отличие от “предопределенности” (пророчащей всем без исключения “светлое будущее”), в рамках “вечности” какая-либо одна нация помещается в центр мифа о непорочности. У линии времени нет направленности, нет будущего: время циклично, и мы вновь и вновь сталкиваемся с одними и теми же угрозами. В условиях “предопределенности” никто не несет вины, потому что мы знаем: все устроится само собой. А в “вечности” никто не несет ответственности потому, что враг у ворот – и пребудет там вечно, что бы мы ни делали. Адепты “политики вечности” отстаивают мнение, что государство не может помочь обществу в целом, что оно в состоянии лишь уберечь от угроз. Прогресс уступает место обреченности.
Облеченные властью адепты “политики вечности” организуют кризис и манипулируют вызываемыми им эмоциями. Граждан – чтобы они забыли о неспособности или несклонности сторонников “политики вечности” к реформам – приучают попеременно испытывать то восторг, то гнев, “растворяя” будущее в настоящем. Во внешней политике сторонники “политики вечности” преуменьшают, отказываются признавать достижения тех стран, которые их сограждане могут принять за образцы. Распространяя (при помощи технологий) политические фикции на родине и за рубежом, адепты “политики вечности” отрицают факты и стремятся свести жизнь к зрелищам и их переживанию.